После прогулки Отто пригласил Маренн к себе домой. Семья Скорцени жила в старом фешенебельном районе Вены — Деблинге. Он представил ее матери и назвал настоящее имя, строго предупредив, конечно, что об этом не стоит распространяться соседкам. Родство Маренн с императорской фамилией произвело на фрау огромное впечатление. Она отнеслась к гостье с большим почтением.

— Кровь Габсбургов свята для каждого австрийца, — наставительно сказала она сыну. — Надо же, как она похожа на свою прабабку, красавицу императрицу Зизи на портретах в Шенбрунне. И даже немного напоминает незабвенную Марию-Терезию.

Потом, понизив голос и надеясь, что герцогиня не услышит ее, добавила:

— Когда-то наша семья не могла даже мечтать, чтобы приблизиться к Габсбургам, заговорить с ними. Твой дед снимал шляпу и начинал кланяться, едва завидев карету Франца-Иосифа в начале улицы, не то чтобы сидеть с ними за одним столом, а тем более жениться на их принцессах. Это было делом королей. Куда нам, простым смертным! Надо же, — фрау покачала головой. — Что натворила в мире война. И та, что прошла. И эта.

Л вечером в залитом светом свечей знаменитом зале Кур-салона в Штадпарке, где когда-то сам Штраус исполнял на скрипке свои произведения, состоялся бал. Сбросив порядком надоевшую форму, Маренн с удовольствием переоделась в легкое вечернее платье. В украшенном зеркалами, сияющем хрустальном зале появился элегантный молодой человек во фраке. Он нес великолепный букет. Высоко подняв цветы над головой, молодой человек с улыбкой предлагал их посетителям. Заметив его, Скорцени знаком подозвал и забрал весь букет, не спрашивая о цене. Затем галантно преподнес его Маренн. Она почувствовала, как стало тепло на душе.

Снова зазвучал вальс. Отто предложил руку, приглашая на танец. Маренн кружилась по паркету, прижимая охапку цветов к груди. Нежные головки мелькали в вихре розового шифона, взмывая и опускаясь в такт пьянящей музыке Штрауса.

Известно, что каждый житель Вены умеет и любит танцевать вальс. Но никто и никогда не умел танцевать его лучше Габсбургов. Волны нежно-розового шифона брызгами взлетали вслед за грациозно двигавшейся по блестящему паркету изящной темноволосой женщиной с глазами цвета дунайской воды. Ее кавалер — высокий, русоволосый, затянутый в парадную форму, искусный в вальсе, как всякий австриец, — умело вел красавицу по кругу, и, казалось, вместе с ними в звуках «Прекрасного голубого Дуная» кружились укрытые снегом вершины Альп, зеленоватые воды рек и каналов, готические шпили церквей и великолепная роскошь венских дворцов. Где-то далеко, на востоке, замер гул сражений, пронзительный вой пикирующих бомбардировщиков, артиллерийская канонада. Где-то там, за Альпами, за Дунаем, грохотала война.

После бала, отпустив машину, они шли пешком по вечерней Вене, неторопливо проходя от Оперы к устремленным в космос величественным аркадам и шпилям собора Святого Штефана. Накинув на плечи легкое норковое манто, с распущенными волосами, Маренн шла, опираясь на руку Отто и спрятав под шубу великолепный розовый букет. Шуршал, струясь по мостовой шифон длинного шлейфа. Величественной полукруглой колоннадой возник впереди беломраморный дворец Габсбургов — Хофбург. За ним — башни ратуши. Темнели на горизонте холмы Венского леса. Холодное зимнее солнце алым шаром висело над холмами, клонясь к закату.

Скоро поезд. Надо уезжать. И снова — Кобургский бастион, снова — черная форма. Снова вокзал. И скорый ночной поезд на Берлин.

Он проводил ее на вокзал. Поезд, качнувшись, тронулся, снова перенеся се в воспоминаниях на десять лет назад. Она снова уезжала. Но не в Париж, как тогда, а в Берлин. И не навстречу радостной суете предсвадебных хлопот, как думала она той далекой осенью, а навстречу горю, разрушению, войне.

Та осень обманула ее. Вместо ожидаемого счастья принесла она саднящую сердце горечь разочарования. Вся ее жизнь перевернулась с той поры. Что принесет ей эта? Уже не осень, уже зима. Зима сорок второго года.

За окнами вагона медленно уплывала Вена — старая, седая и одновременно вечно молодая, как волшебная флейта Моцарта. Она оставалась родной для них обоих — их юностью, их тайной. Единственное, что не разъединяло, а объединяло вопреки всему. В ушах еще звучали скрипки, музыканты лихо — по-венски — пристукивали каблуком в такт.

Ах, Вена! Какое это странное, забытое ощущение — быть счастливой. Здесь, на этих улицах, в этом городе, она почувствовала, что он снова стал близок ей, и горечь обиды полностью улеглась, точно утонула в Дунае.

— Мадам, он совершенно ничего не ест, — голос Женевьевы оторвал от воспоминаний. — Я поставила ему еду, — она кивнула на Айстофеля, — говорю, иди, иди, кушай, а он отворачивается. Просто мучение какое-то, а не собака.

— Ты слышишь, — Маренн взглянула на Айстофеля, — это на тебя жалуются.

Положив морду между передними лапами, овчарка пошевелила ушами, и, не отрываясь смотрела на Женевьеву красно-коричневыми, как спелые вишни, глазами. Взгляд этот нельзя назвать дружелюбным. Скорее, наоборот.

— Не волнуйтесь, Женевьева, — ответила Маренн домоправительнице, — он просто еще не привык. Вот освоится, и будет есть с удовольствием. Насколько я могла заметить, аппетит у него отменный. А пока я покормлю его сама.

— Как угодно, мадам.

— Мадемуазель Джилл уже легла спать?

— Да, мадам.

— Ты тоже можешь отдыхать, Женевьева, — разрешила Маренн. — Мне пока больше ничего не нужно. А с этим, — она потрепала пса по загривку, — разберемся.

— Благодарю, мадам.

Дверь за домоправительницей закрылась, и снова наступила тишина. Маренн понимала Айстофеля — Женевьева была ему чужой. Как и де Трай, как и все вокруг. К тому же он просто не различал французской речи. Дождь все сильнее барабанил в окно. Он точно также монотонно стучал прошлой осенью, всего только полгода назад — кажется, с тех пор уже минула вечность.

Взглянув на залитое дождем окно, бригадефюрер Шеллен-берг свернул служебную карту, над которой размышлял последние полчаса. Карта оставалась совершенно чистой — по привычке Шелленберг не делал пометок, полагаясь только на память. Он взглянул на часы и подошел к окну. К вечеру заметно похолодало. Бригадефюрер плотнее прикрыл окно и приказал горничной растопить камин. Что-то долго Фелькерзам не везет Клауса. Он очень соскучился но сыну. Неужели Ильзе снова устроила истерику, втягивая адъютанта в личные дела его шефа? Последнее время Вальтер не жил с женой. Он поселился здесь, в Гедесберге, выговорив в результате трудного объяснения с Ильзой право по несколько часов в неделю видеть сына — в обмен на генеральскую зарплату, конечно. Формально они все еще состояли в браке, фактически же стали совершенно чужими людьми. Единственное, что связывало, — это ребенок. Ильзе думала, что она наказывает мужа, запрещая ему самому забирать Клауса. Поэтому ему приходилось посылать безотказного и верного Фелькерзама с деньгами, чтобы выторговать у жены короткие часы общения с мальчиком.

Наконец он услышал, как у крыльца остановилась машина, и сквозь шум дождя донесся тонкий приглушенный голосок сына:

— Папочка! Папочка!

Вальтер взглянул в окно. Но разглядеть что-то было невозможно — совсем стемнело и стекла отражали лишь веселые сполохи огня в камине. Он поспешил навстречу сыну.

— Папочка! — вырвавшись из рук Фелькерзама, мальчик бросился к отцу. Он был очарователен в черной бархатной курточке, из-под которой виднелось накрахмаленное белое жабо рубашки, в коротких, до коленки, бархатных штанишках, белых гольфах и маленьких черных башмачках с пряжками. Шелленберг подхватил сына на руки, поцеловал его в обе щечки и в лоб.

— Здравствуй!

Мальчик обнял отца за шею. Вальтер обернулся к Фелькерзаму.

— Как она? — спросил, имея в виду Ильзе.

— Плачет, — негромко, с пониманием, доложил адъютант.

— Она взяла деньги?

— Конечно.

— Спасибо, Ральф. Вы можете идти…