— Фашисты, значит. — И вдруг стукнул кулаком по столу, так что зазвенела посуда. — Вон отсюда! Вон!

— Да что ты, Вася, — бросилась к нему хозяйка. — Тебе нельзя волноваться!

— Да они наших ребят! Моих ребят! Сволочи! Сволочи! Вон отсюда! — кричал хозяин, глаза его налились кровью, он с ненавистью сжимал кулаки. Жена тщетно пыталась его успокоить, уговаривая. Женщина испугалась. Она отступила назад, взяла манто, спрятала фотографию. Мужчина встал и подошел к ней, заслонив ее собой.

— Ты тоже фашист,— кричал хозяин, указывая ему в грудь пальцем. — А как вы Ваньку, друга моего… А Володьку… Ты тоже там был? Да забирай ты на хрен свое пойло! — он с яростью разбил бутылку об пол. — И сигареты вонючие… Вон отсюда! Чтоб духу здесь не было!

— Что ты орешь? — вступилась вдруг молчавшая до сих пор соседка. — Не понял, что ли, погиб ее мужик здесь. Вот она теперь ищет.

— А мне-то что? — зло ответил хозяин. — Я его сюда звал в сорок первом? Я их, сволочей, бил и бить буду всегда. Это мой дом, пусть убираются!

— Тебе хорошо, — рассердилась женщина,— ты живой остался, хоть и калеченный, а живой. И семья у тебя, и хозяйство. А мой Виктор… Только и побыл мне мужем одну недельку, и забрали его в проклятом в том, сорок первом. И больше не виделись. Лежит он где-то там, у них. Забыла. Как река-то называется? Красиво как-то, Дунай… Дунай, по-моему. Вы знаете Дунай? — спросила она, с надеждой глядя на иностранцев.

— Дунай, — немка задумалась и вдруг радостно закивала головой. — Donau. Ja, Donau. Wien. Osterreich.

— Да, да. Вин. Вена, — обрадовалась женщина. — Не знаете, далеко это? Так что ж, — снова обратилась она к хозяину, — если я туда приеду, к Витечке моему, на могилку, что ж мне воды никто не подаст? В ночлеге откажут? Мне бы только найти, где он похоронен. Что ж теперь кричать, все же люди. Что было, то было. Пойдемте ко мне, — предложила она, — я живу одна. Мамка моя померла в прошлую зиму.

— Да ладно, пусть остаются, — хозяин махнул рукой,— у тебя там изба-то, повернуться негде. Садитесь, ешьте. Клавка, распорядись. Куда это вы? — спросил он, видя, что гости собираются уходить, — В темень такую. Заблудитесь. Застрянете. Машинка-то у вас игрушечная. Тут на тракторе надо.

— Nein, nei, wir fahren… — ответила женщина, застегивая манто, руки ее дрожали.

— Ну вот, обидел человека, — соседка подошла и обняла женщину за плечи. — Не расстраивайтесь. Оставайтесь. Какой же он фашист, он же солдат,— обернулась она к хозяину, — такой же, как и ты, подневольный. Оставайтесь. В такую темень да погоду вы далеко не уедете. А ты иди, отдохни, вояка. Я побуду с ними. Садитесь.

— По-моему нам лучше уехать, — спросила Маренн Зеллера.

— Лучше, — согласился он, — но мы не знаем дороги. Да здесь и дороги-то нет нормальной. Застрянем в грязи.

— Они ненавидят нас…

— Они не могут забыть. А ты можешь?

— Присаживайтесь. Поешьте что-нибудь, — молодая женщина усадила немку за стол. Мужчина аккуратно свернул ее манто и, снова положив его на скамью, сел рядом. — Какая вы красивая, — восхищенно произнесла женщина, оглядывая немку, — и видно, богатая. Настоящая барыня. Как же вы мужа-то своего не уберегли? Отдали Гитлеру. Это нас, сирых, не спрашивали. А вы-то…

— Что ты несешь, — с насмешкой остановил ее хозяин.— Не понимаешь, так не лезь. Сын это ее. Она же сказала, не муж, а сын.

— Сын! — изумилась соседка. — Вот не подумала бы, а кажется, такая молодая… Так сын, значит. А где погиб? Там, на холмах? Может, находили чего? — обернулась она к хозяевам.

Женщина отрицательно покачала головой. Потом встала, достала из кармана манто обрывок фотографии с планом, нарисованным на обороте, показала его соседке:

— Здесь? — переспросила та, разглядывая схему. — А где это? Вась, глянь. Перед холмами, что ли, там, где одна эта береза торчит, снарядами покореженная. Да там, милая, ничего не осталось. Машины-то побитые давно убрали. Правда, до сих пор нет-нет да выроют какой-нибудь ржавый снаряд или оружие какое, иногда даже мины встречаются. Помнишь, Вась, два года назад Алексеев-то младший подорвался? А могилы… Наткнутся, бывает… Да уж теперь не разберешь свои или чужие. Своих-то не найти, милая. Сколько без вести пропавших. Все в землю ушли. А под той березой, не помнишь, Клав, находили чего-нибудь? Говорят, там еще снарядами все распахано было, когда наши ваших погнали в сорок третьем. И вообще место это у нас не любят. Гибельным зовут. He растет там ничего. Рожь, пшеницу сеют, а не всходит, уж и пахали и удобряли, а толку все равно нет, так и стоит там эта покореженная береза в черном квадрате выжженной земли, вся осколками насквозь пронизана, и береза, и земля. Листьев на березе нет. Ни весной, ни летом. Мертвое там все. У нас это место немецким квадратом называют. Нашли там обрывки какого-то обмундирования. Не нашего. Помнишь, Клав, дед Захар рассказывал и вроде знаки какие-то, но все обгоревшее было, не разберешь. Да ты, понимаешь ли меня? Понимаешь?

Немка утвердительно кивнула головой.

— Сердцем видно чует. Одно слово — мать. А это кто? — соседка перевернула план, это была фотография самой Маренн, которую Штефан всегда носил с собой. — Ух, красивая. Ты, что ли? Артистка просто. А сына — то еще раз покажи. Похож. Скажи, Клав, похож на мать. Красивый какой… Жалко.

— Wie heissen Sie? — спросила немка, взяв молодую женщину за руку. Та непонимающе пожала плечами.

— Как вас зовут? — переспросила Маренн по-английски и по-французски. Но женщина не понимала ее.

Тогда указывая на себя, Маренн сказала:

— Maria. Ich heisse Maria. Und Sie?

— Как тебя зовут, спрашивает,— перевел хозяин.

— Да я и без тебя поняла,— отмахнулась соседка, — Катя я. Катерина.

— Katarina — улыбнулась немка.

— Да, Катарина, наверное, по-вашему-то, — засмеялась женщина. — А по-нашему просто Катя.

— Danke, Katarina, — немка с благодарностью сжала ее руку и, сняв с запястья красивый дорогой браслет, протянула его ей: — Nehmen Sie, bitte, — и добавила по-русски: — Спасибо, Катя.

Катерина с восхищением взяла браслет.

— Да что вы, дорогой такой, — растерянно произнесла она, — бабы же лопнут от зависти. Нет, я не могу взять. Какой красивый…

— Nehmen sie, Bitte, bitte, — немка одела ей браслет на руку. Потом что-то сказала своему спутнику. Тот достал из внутреннего кармана пиджака ручку и записную книжку. Положил все это перед удивленной Катериной. Немка жестом показала ей, чтобы она писала:

— Ihr Mann, schreiben-Sie, — сказала она. Катя растерянно обернулась к хозяевам.

— Чего она хочет-то, Вась?

— Пиши, — сказал ей хозяин, — Про Витьку своего пиши. Чтоб не скулила.

— Про Витечку! — ахнула Катерина. — Так вы моего Витечку искать будете? Витечку!

Женщина утвердительно кивнула головой. Катерина заплакала:

— Так как же я… Я же не знаю по-ихнему.

— По-своему пиши. Там переведут. В Европах они грамотные, поди, и кончай реветь, — одернул ее хозяин. — Повезло тебе, Катерина, там ведь быстрее найдут его могилку, чем ты отсюда доедешь. Давай пиши: имя, фамилия, номер части — все, что знаешь…

— Да сейчас, сейчас… — Катерина быстро вытерла слезы, — какая же вы все-таки… А ты фашисты, фашисты говорил.

— Ну, говорил, — буркнул хозяин. — Ты давай, пиши, а то людям отдыхать надо. Завтра ехать в даль такую. Грамотная хоть? Писать умеешь?

— Не хуже твоего.

Пока Катерина писала, причитая вполголоса, немка встала, подошла к окну. За окном стояла глубокая ночь. Непроглядная темень окутала округу, дождь стучал по стеклу. Она закурила сигарету и задумчиво смотрела в темноту за окном. Что она видела там? Яркие июльские звезды сорок третьего, горящие тапки, быть может, слышала скрежет снарядов, печальные трели соловьев в покореженных ветвях и шепот, срывающийся с обожженных губ: «Мама, мама…»

Они уехали рано утром. Хозяева вышли их провожать. Роскошная красная машина, разбрызгивая грязь, плавно, как в замедленной съемке, выехала со двора и растаяла в утреннем тумане. Хозяева, помахав рукой, вернулись в дом. И только Катерина все шла и шла за машиной до околицы, утирая слезы концом черного вдовьего платка.