А потом не стало времени не то что на воспоминания и вздохи, а даже и на вечернюю молитву перестало хватать сил. В холерные бараки принцессу не пускали, но работы хватало и в самом монастыре. Монахини работали на износ, ухаживая за больными, привозимыми со всех концов провинции; а ведь были еще и воспаления легких, и дети болели не реже, и бабы меньше рожать не стали. Мать-настоятельница до поздней ночи, даже когда весь монастырь, кроме дежуривших в бараках, погружался в сон, оставалась на ногах. Всегда аккуратно одетая, спокойная, немногословная, она казалась порой Изабель капитаном на корабле – точно в тех детских сказках, которые когда-то рассказывал ей отец. Все подчинялись ее коротким приказам, и ни разу не бывало так, чтобы мать Елена не знала, что делать или как лечить. Если же все усилия сестер оказывались тщетны, она осеняла себя крестом и так же негромко приказывала готовить могилу. Хоронили умерших – тех, у кого не было родных – на монастырском кладбище.
Не было ни суеты, ни суматохи, сестры работали, сменяя друг друга, молча, быстро и аккуратно. Мать Елена строго следила за чистотой трапезной и келий, за очередностью смен в больничных бараках, за тем, чтобы огород был засажен вовремя, и так же строго – чтобы спали и ели дважды в сутки все сестры, невзирая на занятость и чин. Порой приходилось ей за руку уводить и укладывать спать тех, кто в лихорадке работы не замечал усталости. Шел Великий пост, но тем, кто ухаживал за больными, было сделано послабление в еде. Иные молодые монахини, не чувствуя от усталости даже голода, отодвигали чашки или пытались спорить – и получали строгое внушение: не дело пререкаться в святые дни, послушание превыше поста и молитвы.
В эти дни впервые поняла Изабель, что единственное, что позволяет человеку оставаться самим собой, - это смех. Смех – все, что остается, когда потеряно остальное. Вечерами в трапезной сестры, едва не падая от усталости, смеялись, вспоминая происшедшее за день, – и она видела, как переставали дрожать их руки, как таяла в глазах смертельная усталость. Смеялись то сами над собой, над своей неловкостью, неуклюжестью, нерасторопностью, то над больными - и этот смех не был кощунственным, он был исцеляющим. Изабель знала, что смеялись и умирающие в бараках, и это помогало им переносить боль и смиряться с мыслями о смерти. Смеялась и мать-настоятельница, когда ужинала с ними, и эти недолгие минуты, казалось Изабель, роднили монахинь больше, чем могла бы сроднить молитва. Они ничем не могли помочь друг другу – только смехом. И отступало отчаяние, удушающее чувство собственного бессилия, осознание того, что люди умирают, а они ничем, ничем не могут им помочь – разве что облегчить переход на тот свет. Наверное, думала Изабель, бывают дни, когда Господь слишком занят, чтобы услышать молитву, и тогда людям остается одно – смех. И она смеялась вместе с сестрами, и чувствовала, как утихает тоска и тревога за брата.
К концу весны болезнь пошла на убыль – может быть, благодаря усилиям людей, а может, оттого, что косить ей больше было некого, все, кому суждено было умереть, умерли, а остальные худо-бедно пошли на поправку. Однако карантин не снимали, и хотя самые срочные королевские донесения уже стали доставлять, почтари еще не отваживались заворачивать в Ружскую.
Все эти месяцы из-за отсутствия новостей в провинции гуляли самые разные слухи. Говорили, что еще немного – и война будет проиграна. Говорили, что еще чуть-чуть – и война будет выиграна. Что холера дошла уже до столицы, и король при смерти, а правят страной от его имени министры. Что холеру наслали лесные люди, чтобы уморить короля. Что бывший принц, который сосланный, жив и скоро взойдет на престол. Что бывший принц был жив, но совсем недавно умер от холеры (Изабель вздрагивала, слушая это), и находились даже свидетели, у которых «моей бабы сестры деверь при том был и слышал последнюю волю принца, а воля та – чтоб народу жилось лучше и спокойнее». О принце, правда, болтали украдкой и втихомолку, не по трактирам, теперь закрытым, а втихомолку и «только тебе, а ты смотри никому». Власти не совались в зараженный Руж, но своя, местная, полиция хватала, невзирая на болезнь, и уж болтунам, говорили, мало-то не казалось. Шептались и монахини, теперь им стало полегче, но не все – в основном, молодые.
Однажды ночью Изабель не спалось. Ныли руки и ноги, горели ладони, натертые черенком лопаты – весь день они окучивали картошку, но сон упрямо не шел. Уже совсем стемнело, уже стих монастырь и, кажется, даже в окне матери Елены погас свет, а она все ворочалась, то сворачиваясь клубком, то открывая глаза и глядя в темноту. Душно было, жарко; в конце концов, Изабель отворила окно, но духота не спадала. Со двора тянуло запахом пышно распустившейся сирени, жасмина и еще каких-то цветов.
Наверное, от духоты ей и приснился потом этот сон. Патрик – не похожий на себя, худой и почерневший – в их бараке; он метался по постели и бредил, а она держала его за руку и никак не могла разбудить, ему снилось что-то страшное. Рука была горячей, и жить ему оставалось совсем немного. Изабель изо всех сил пыталась перелить в него хоть капельку своих сил, но все было напрасно – брат уходил, а она не могла удержать его здесь. А за спиной слышался издевательский смех, и смех этот был знаком ей слишком хорошо. И даже когда она проснулась и с криком села на постели, смех все еще звучал, затухая, и понадобилось несколько секунд, чтобы понять, что кругом тихо, а то был всего лишь сон.
Случилась беда, поняла принцесса – так же четко, как то, что она нужна Патрику. Первым ее порывом было броситься в ноги матери Елене и упросить отпустить ее в столицу, но ледяная колодезная вода охладила горящее лицо и привела в порядок мысли. Кто ее отпустит, в самом деле, и далеко она уйдет – до первого кордона? Ей ничего не остается, кроме как ждать. И ждать она может очень долго, потому что вряд ли кто-то приедет и расскажет ей, что случилось.
Целую неделю она ждала, пугаясь каждого стука в ворота, ворочаясь по ночам без сна, и молилась как никогда горячо, и тайком ставила свечи за здоровье Патрика. А потом была ночь на исходе второй недели, когда ее вызвала к себе мать Елена. Когда она вошла в маленькую комнату для свиданий, высокий человек в штатском поднялся навстречу ей, и, глядя в холодные его глаза, Изабель уже знала, что это стоит ее судьба.
* * *
Господин Кристофер ван Эйрек, ректор, шел по коридору Университета и задумчиво посматривал по сторонам, щурился от света, проникавшего в узкие, высокие, прорезанные в толще стен окна, временами вздыхал. Большая перемена, гляди, чтоб не стоптали. В плотном потоке, который заполнял коридоры большого здания и плыл в обе стороны, ректор то и дело кланялся, кивал, отвечал на приветствия студентов и преподавателей, но почти не замечал лиц тех, кто здоровался и улыбался ему навстречу. Мысленно он был уже там, на лекции, которую ему предстояло сейчас читать.
Улыбались навстречу многие, но многие и хмурились. Господин ван Эйрек состоял на должности ректора уже десять лет, но ни разу еще не слышал за своей спиной сказанное шепотом, вполголоса, а то и вслух слов «прогнулся, боится». А именно это услышал он вчера, проходя вечером по коридору мимо группки студентов. Первый и второй курс, хоть и старший факультет, но все равно совсем еще дети… да, он понимал: молодость горяча. Все, что делал ректор ван Эйрек последние полтора года, имело целью лишь одно: спасти Университет. Университет, который он любил всей душой и который, кажется, уже стоял на грани закрытия. Почему? О, Его Величество, если даст себе труд, убедит кого угодно, и ректора тоже. Студенты во все времена освобождались от военной службы, а сейчас страна как никогда нуждалась в солдатах – это раз. Слишком вольные высказывания позволяют себе некоторые преподаватели – это два (ну да, а попробуйте не высказываться вольно, если собеседник твой мало того что несет откровенную чушь, так еще и облечен властью; господин ректор сам старался такого себе не позволять, но преподавателей понимал). И студенты его были на грани бунта – это три. И кто, скажите, будет терпеть этот рассадник вольнодумства в центре Леррена?