- Полно вам, - заступалась иногда Катарина, - девке кости мыть. Она у меня умница…

Высокая, дородная Августа, соседка и бабкина троюродная не то племянница, не то внучка однажды сказала, усмехаясь:

- Все они умницы, пока в нужде. А потом ты их выходишь, и поминай как звали. Еще скажи спасибо, если последнее не отымут.

- Ну что ты говоришь такое, - укорила Катарина, поставив чашку. – Постыдилась бы…

- Мне-то чего стыдиться? – удивилась Августа. – Я дело говорю!

- Ладно тебе, Августа, - вступила в разговор худая, вертлявая Мора откуда-то с другого конца предместья. – Язык у тебя, как помело. – И, дожевывая пирог, добавила, без всякой видимой связи: - У нас на соседней улице лекарка живет, Жаклиной звать. Ты, Августа, помнишь – я тебя к ней прошлогод водила?

- Ну…

- У ней давеча тоже квартирант появился.

- Это какая Жаклина? – спросила бабка, доставая из печи еще один пирог. – Та, что рожу лечить умеет? Слыхала я о ней. И что же?

- У Жаклины племянник в Городе служит, - «Городом» называли Леррен жители предместья. – Где-то с два месяца назад в карауле он был… нашел ночью в канаве какого-то… по всему видать, тюкнули кого-то, обчистили карманы да бросили помирать. Жан его от большого ума подобрал да к тетке и приволок. А Жаклина, дуреха, нет чтоб выставить за дверь, лечить взялась. Вот, выхаживает теперь.

- Что ж сразу дуреха? – вступилась Катарина. – Доброе дело сделала баба.

- А платить-то кто за это доброе ей будет? Этот квартирант ейный, по всему видно, из богатых, а те платить не больно любят нашему брату – спасибо, если медяк кинут. «Скажи за честь спасибо, тетка» - вот и весь разговор.

- Богу-то все едино, богатый или бедный, - вздохнула Катарина. – Всяк жить хочет, живая душа. Ну, а потом что было?

- А потом ничего. Так и живет у нее этот постоялец. Но за него, похоже, все-таки платят – я уж и то заметила, Жаклина и мясо покупать стала, и печевом что ни день пахнет.

- Родня, что ли, нашлась? – спросила Августа. – А чего ж не заберут его?

- Я почем знаю, - пожала плечами Мора. – Наши дуры болтают, что полюбовник он Жаклине, да только я не верю. Знаю я Жаклину, она баба строгая и себя соблюдает. Им, поди, ночью во сне привиделось, вот и наговаривают на хорошего человека напраслину.

- Ага, ночью, - хихикнула сестра-погодка Моры – на диво не похожая на нее, толстая, вся в веснушках, Клара. – Ты, Мора, послушай, раз не знаешь. Давеча захожу я к Жаклине за солью, кончилась у меня, - гляжу: сидит на лавке парнишка молодой, пригожий, в домашней рубашечке. Меня увидел, глазищами – зырк… но поздоровался честь по чести, как положено. Я на него и поглядела…

- Дура ты, Клара, - вздохнула Мора.

- Сама ты дура, Мора, - обиделась Клара. – Ты посмотри, как у Жаклины глаза-то гореть стали. А как одеваться начала – все платки яркие…

- Так платки ей племяш таскает!

- И что? Он и раньше ей таскал, да она в сундук их прятала – а теперь вот почему-то носит. Почему бы? Да и сама посуди: если б этот постоялец у нее только постояльцем был, то что же он так зажился-то? Ведь уже два месяца у нее… Ну, оклемался, ну, встал на ноги – пора бы и честь знать. И как не стыдно только? Ведь наполовину седая уже…

Клара встала, с хрустом потянулась, прошла по комнате, дробно пристукивая башмаками. С завистью вздохнула:

- Вот везет же бабе. Если и вправду полюбовник – от такого бы и я не отказалась. Он-то, поди, не пьет целыми днями, как мой…

- Тоже мне везение, - вздохнула Катарина. – Столько времени из-под хворого горшки выносить. Вам бы головой думать, а не тем местом, каким вы думаете…

- Да ладно, - фыркнула Клара и мечтательно протянула: – Эх, я бы к нему подкатилась…

- Поди подкатись, - хихикнула Мора. – Глядишь, и сладится дельце-то. Только Пьетро твой потом его кулаком в землю и вгонит.

- Ну вас, дуры, - нахмурилась бабка. – Все б вам языками мести. Вы лучше пирог этот попробуйте, с калиной – это меня золовка печь научила. И муки сюда меньше надо, а выходит так же вкусно, только кислит как будто…

Вета не слушала, вывязывала ряд за рядом, шевелила губами, считая петли. Потом отложила спицу, подняла работу на ладони. Носочки вязать ее научила бабка, и такие они получились крошечные… глубоко внутри шевелилась нежность. И нетерпение: скорей бы увидеть – какой он будет, маленький?

* * *

Ламбе, хромой, угрюмый и неразговорчивый королевский садовник, служил во дворце – а правильнее будет сказать, в дворцовом саду – без малого четыре десятка лет. Он помнил еще короля Карла Второго, и нынешняя чехарда на престоле была ему совсем не по вкусу – но его мнения никто не спрашивал, да оно и неважно. Гораздо важнее, что под руками старшего садовника цвело и благоухало все, что могло зацвести, зацвести не могло и даже не должно было цвести в принципе. Злые языки поговаривали, что Ламбе достаточно только взглянуть на куст, чтобы тот, испугавшись его взгляда, тотчас выбрасывал бутоны и изо всех сил рос. Отчасти это было правдой – взгляд у королевского садовника дружелюбием не отличался. Ламбе был немногословен, помощники тянулись перед ним в струнку и предпочитали не перечить, а уж улыбки дождаться от него могла только жена, верная его Лиз, сносившая характер мужа уже почти тридцать лет, - да и то по большим праздникам.

Все, что растет и цветет, старый садовник любил и холил так, как не любил никогда родных дочерей. В королевском саду и оранжерее соседствовали цветы самых невиданных сортов, их привозили отовсюду – и с Юга, и с запада, из Приморья, и из Северных Земель, и уж конечно, со всей Лераны. Весенними вечерами городские зеваки толпились у ограды дворца – полюбоваться, ибо самыми первыми расцветали кусты и клумбы в королевском саду.

Сам Ламбе, случись ему выслушивать похвалы своему искусству, только буркал под нос что-то невразумительное и, низко поклонившись, уходил. Единственный, пожалуй, человек, которого он уважал, был Его Величество покойный король Карл Третий, и все из-за того, что однажды из заграничной поездки король привез в подарок жене – а как потом оказалось, садовнику – куст необычайно редких лилий, сиреневатых с розовым оттенком, какие не росли в Леране. И не просто привез и забыл, но порой приходил во владения Ламбе полюбоваться на «крестника», а заодно выслушивал замечания Ламбе по поводу погоды, рассуждения насчет мудрости жизни, которую мало кто ценит, а позже и ворчания в адрес молодежи, которая любит носиться по дорожкам сломя голову, и не видит красоты, которую топчет. В этом месте король усмехался и давал садовнику пару монет – «на поправку клумб».

Обязанностью Ламбе было следить не только за садом, но и составлять букеты для официальных торжеств, а также в комнату королевы и принцессы. Ее Величество Вирджиния имела необычайно капризный и тонкий вкус, который Ламбе понимал и ценил, а она ценила его искусство оттенить красоту каждой веточки даже в самом скромном букете. Садовник обихаживал и комнатные цветы во дворце, но только те, что требовали тщательного ухода, с немудреными фикусами и кактусами справлялись помощники либо просто служанки. Он же ухаживал за маленьким деревцем, которое росло в кадке в королевском кабинете: король не допускал туда слуг. Истинное название этого дерева не знал, кажется, никто в целом свете. О легенде, которая дерево окружала, о старой сказке (или не сказке, кто разберет) Ламбе знал, но в нее, разумеется, не верил. Он исправно ухаживал за деревцем, подкармливал весной и осенью, осторожно обрезал сухие веточки, если такие бывали, любовался красотой редких нежных цветов и считал это капризное создание своим ребенком – а как же иначе? Сколько лет было дереву, не знал никто, говорили разное, Ламбе слухам не верил, но дерево помнил совершенно таким же со времен своей юности, а потому к нему привык и уже не представлял себе королевского кабинета без этих прихотливо изогнутых веток.

После смерти короля Карла деревце стало вдруг вянуть. Что с ним только Ламбе не делал: и поливал то чаще, то реже, и переставил к окошку (Густав, увидев, велел немедленно вернуть на место), и подкармливал не в срок… и уговаривал, и стыдил (да-да, растения прекрасно понимают, когда с ними лаской, а вы что думали?). Не помогало. Каждый день Ламбе поднимался в кабинет – и каждый день обнаруживал новые листья на полу лежащими у кадки. Деревце медленно, но верно засыхало, а Ламбе приходил в отчаяние. Никогда на его памяти его мастерство не терпело столь сокрушительного поражения.