В голову иногда приходили неожиданные и забавные мысли: может, он влюбился, может, это на роду у них написано — уводить чужих жен? Отец свел мать от живого мужа с пятилетним Андреем, сводным братом Якова. Это теперь батька такой степенный, а был сила парень! На увеличенной фотографии он, в бытность главным механиком МТС, изображен в кожаной куртке, дерзко улыбчивым, в кепчонке, чуть прикрывшей копну волос. Внешне Яков — весь в него… И тотчас представилось: вот он привозит Клавдию к себе, отец — из-под лохматых, как у него, у Якова, бровей — оглядывает ее, лихо подкручивает седой ус. «Молодец, Яшка, по-нашему!..»
Нет, конечно, никакой любви не было. Яков симпатизировал Клавдии, сочувствовал, иногда жалел ее, но и все. Наблюдая, как она, собранная и точная в движениях, кормит кур, разбрасывая зерно, скоблит стол, время от времени поправляя кистью выбившуюся на лоб прядку, или, опустившись на корточки, разговаривает с дочкой, Яков невольно сравнивал ее со своей неверной любовью, убеждался, что Клавдия, возможно, и лучше ее, и все-таки не Клавдия, а та оставалась желанной. Высокая, с большим накрашенным ртом, размашистая, она снова дразняще ярко вставала перед его взором, он ошибался, что давно забыл ее…
Убыла и решимость Якова поговорить с Клавдией о ее дальнейшей судьбе. Кто ему сказал, что она не любит мужа, несчастна с ним? Сам же он это решил, и только на том основании, что Тимофей пьет. А если перестанет?.. Тимофей, вероятно, правильно сказал ему: сами они разберутся, недаром по пословице муж и жена — одна сатана.
Понимая, что все эти мысли заняли его от безделья, Яков принял соломоново решение — завтра же, на четыре дня раньше, уехать. И сразу же обрел былое спокойствие.
После обеда он часа два-три подряд колол дрова — это было единственное, чем он практически мог помочь Клавдии, отблагодарить ее; к вечеру сходил в село, купил бутылку отходной: по-доброму хотелось попрощаться и с Тимофеем.
Вернулся он в сумерках, поглядывая на частые всполохи далекой беззвучной грозы. Дверь на крыльце была прикрыта, непроницаемо и слепо поблескивали темные окна. На столе под полотенцем стояла крынка молока, хлеб. Яков сунул туда же и бутылку. Тимофей обещался прийти пораньше, да что-то припаздывает…
На сеновале было душно, Яков лежал, оттягивая влажный воротник, машинально прислушивался к приближающемуся погромыхиванию. Вспышки молнии сдергивали темный покров, стремительно заливали небо мертвенно-бледным светом, и тогда становилась видна внутренность сеновала, чемодан в углу, а в четырехугольном проеме дверцы — застывшие в оцепенении деревья. Вспышка гасла, четырехугольный проем на какое-то время исчезал вовсе, духота становилась еще сильнее.
— Ого, это уже ближе ударило!..
Яков сел, поставив ноги на лесенку, и даже зажмурился: такой густой и черной, как деготь, была сомкнувшаяся ночь, а воздух — таким плотным, наэлектризованным, что казалось, чиркни сейчас спичку — и он, вспыхнув, как спирт, взорвется. Гнетущая тишина сдавила виски, и, когда терпеть ее стало невмоготу, из мрака, из самого чрева его, вылетела добела раскаленная молния и, извиваясь от переизбытка силы, обрушила свой чудовищный заряд. Земля вздрогнула. Яков всем телом ощутил, как качнулся, словно карточный домик, сарай. Зловещее неживое сияние ослепило землю, высветило каждое дерево — четко, словно тушью, обведя его контуры, — каждую, такого ж неживого пепельно-сиреневого цвета, травинку.
А Клавдия там одна с дочкой, забеспокоился Яков. Он спрыгнул, пошел вокруг дома, нащупывая рукой стены, — так снова стало темно.
На крыльце смутно белело пятно, и тотчас, под новый раскат, Яков увидел Клавдию. Она стояла, вжавшись в угол и скрестив на груди руки, смотрела на дорогу; на ее бледном лице тревожно темнели напряженные брови и плотно сжатые губы.
— Не приехал? — Яков поднялся, присел на перильце.
— Нет…
Яков представил себе, как уже не один раз, до него, Клавдия вот так же стояла на крыльце, ожидая и вглядываясь в темноту, и как она будет стоять снова и снова, после него, — ему стало жаль ее.
— Ты бы хоть лампу зажгла. Чего ж так?
— Боязно, — не сразу отозвалась Клавдия. — Говорят, огонь грозу притягивает.
— Глупости все это.
— И так вон — присвечивает! — горько, опять показав бледное напряженное лицо, сказала Клавдия.
В этот раз гроза была затяжной, долгой: полыхнув первой беглой вспышкой, она, нарастая, становилась все ослепительней, заполняя небо, и, когда оно стало тесным, яростно вогнала свой сине-золотистый клин в землю. Вблизи что-то треснуло, с шумом повалилось и заглохло, смятое могучим торжествующим грохотом.
— В дерево ударило, — донесся стесненный голос Клавдии. — В прошлом году и паренька, и лошадь убило, одним разом…
— Ничего, где-нибудь пережидает, задержался, — успокоил Яков.
— Да пусть бы его уж пришибло, пропойца несчастный! — зло и отчаянно вырвалось у Клавдии.
— Ты что? — поразился Яков. — Разве можно так?
— А так — можно? — надрывно спросила Клавдия. — Всю душу издергал! И как только я…
Она умолкла на полуслове, и не успел Яков понять — почему, как донеслось лошадиное ржанье.
— Тима! — крикнула Клавдия и, опередив Якова, метнулась в кромешную темноту.
Помогая людям, гроза зажгла свой гигантский серебристый светильник, тяжеловесно похохатывая, в его неровном, быстро тускнеющем свете плашмя лежащий в телеге Тимофей с зеленоватым лицом и закатившимися глазами казался мертвым; между лопаток у Якова пробежали холодные мурашки.
— Вставай, ирод! — плача и тормоша мужа, закричала Клавдия.
Тимофей икнул, пошевелился и затих снова. Яков облегченно перевел дыхание.
— Отойди, я сам его.
Ничего не видя, он нащупал плечо Тимофея, гадливо отдернул руку: рубашка на нем была мокрая, осклизлая, в нос ударил запах блевотины. Преодолевая отвращение, Яков вытащил его из телеги, повел, вернее, понес — обвисшего, волочившего ноги — к дому, с трудом удерживая желание дать ему пинка.
— Куда его? — чуть запыхавшись, спросил он в сенках.
— Да хоть тут и кинь, — всхлипывая, сказала Клавдия.
— Не-е… Постель, — на минуту очнувшись, промычал Тимофей.
— Тебя вон головой в колодезь бы, а не в постель! — Клавдия зажгла лампу, бросила в прихожей на половичок подушку. — Тварь несчастная!..
Яков выпрямился, заглянул в горницу, куда с лампой вошла Клавдия, и невольно улыбнулся: посредине комнаты, в деревянной кроватке, разметав руки, безмятежно спала Рая — ни до грозы, ни до забот взрослых ей еще не было никакого дела…
Пока Яков отмывал во дворе руки, Клавдия распрягла и привела лошадь. Меринок добродушно пофыркивал, словно объяснял: «Я свой долг выполнил, а в остальном вы, люди, сами разбирайтесь…»
На крыльце Яков закурил, удивленно прислушался. Гроза ушла, слабые ее отсветы вставали где-то за лесом, поверх деревьев, отдаленный гром походил на кошачье урчанье. По крыше забарабанили первые капли, повеяло свежестью.
Вышла Клавдия, по-прежнему стала в углу, скрестив на груди руки, — теперь, при тусклом желтом свете, сочившемся из кухни через боковое окно, ее было видно.
— Спасибо тебе, — устало и успокоенно сказала она, должно быть и не заметив, что перешла на «ты».
— Ну чего там…
Дождь набирал силу — прямой, щедрый, теплый; не заглушаемый его ровным успокаивающим шумом, по сенкам плыл заливистый храп.
— И ведь не пил прежде, — тихонько сказала Клавдия. — Жили в деревне, работали в колхозе — все по-хорошему было… А сюда переехали — и пошло. Как же, вольница! Одному нужно, другому нужно — вот и идут к нему. Все шухеры-мухеры какие-то. А для чего все? — лишний раз налакаться только!..
— Говорить-то ты с ним пробовала? Может, вам опять в колхоз уйти?
— Он, господи! Да он и слушать об этом не хочет. Чего уж только не делала. И ругала, и плакала, и била его пьяного. Трезвый-то он только цыкнет, как вон на собаку! — Спокойный с горчинкой голос Клавдии осекся. — А в деревне еще завидуют: вот, мол, живут!.. Когда бывает, подхватила бы Райку да куда глаза глядят отсюда!..