Изменить стиль страницы

Лебедушка, лебедь белая оказалась сильнее Александра Ивановича Герцена. Голицын глубоко, всем сердцем чтил его, с нежностью и почтением относился к тихому Огареву, сочувствовал их идеям и целям, не вникая сколь-нибудь глубоко в темноватый смысл, он был с бунтарями, с Гарибальди, с творцами завтрашнего мира, но лебедушка… Она ведь белая!.. Белая, как старинная церковь, как снег, как Россия…

И князь, испросив монаршего разрешения вернуться на родину, расстался с туманным Альбионом, который был достаточно крут с ним, крут до беспощадности, а все-таки не дал умереть с голода, а главное — вылепил из рыхлой глины дилетантства настоящего артиста. Артисту же нужна Россия, какая ни на есть: без парламента и независимого суда, с крепостным крестьянством, которому ожидаемая реформа даст не свободу, а новую форму кабалы, с чадом и угаром во всех делах и начинаниях, с воровством сверху донизу, с холопством, именуемым смирением, но единственная и незаменимая, без нее все исчерпывается коротким и плоским земным существованием, все ошибки и злые дела — навсегда, все потери невосполнимы, нет прощения, нет жизни вечной, да и тебя самого нет и не было. За родиной и музыкой, за самим собой пустился князь в Россию…

* * *

Голицыну на жительство был определен город Ярославль. Эта Россия, с которой начинается Север, была ему незнакома. Петербург и его игрушечные окрестности, вроде Петергофа, Ораниенбаума, Царского Села и Павловска, не в счет. То были садовые ансамбли, искусственно разбитые на болотах Чухляндии. Он проезжал лесную, хвойную Россию из Москвы в Петербург и обратно, но много ли увидишь из окна вагона? И уж вовсе ничего не почувствуешь. Он живал в старой столице, и хоть нога его ступала по травянистому покрову подмосковных суглинков, он остался чужд березовому, еловому, сосновому, луговому простору вокруг первопрестольной. Его Россия — это подстепная полоса с ясенями и тополями, с жирным черноземом, с редкими, как расползшийся шелк, рощицами, с долгим теплым летом, переходящим в долгую теплую осень, медленно и неохотно отступающую перед мягкой зимой. В детстве его родиной была не Россия, а Крым, Черноморье, Украина. Сейчас он впервые оказался в самой кондовой, крепкой Руси, которую хоть и жгли татары, да стояния в ней не имели, иных зашельцев тут и вовсе не видели, правда, соплеменники — новгородские ватаги — приходили грабить, но за свою долгую историю, с той поры, как отставший от дружины князь Ярослав (прозванный Мудрым) подвергся нападению громадной медведицы, убил ее топором, а на месте том срубил город, нареченный Ярославлем, местные жители сохранили свою пригожесть, не искаженную ни смуглотой, ни узкоглазием, ни широкоскулостью, ни черным волосом. Понятно, что главным отхожим промыслом ярославцев с давних времен стала служба в трактирах, позже ресторанах: миловидный, ладный, чистотелый, улыбчивый и ловкий ярославский половой ценился на вес золота в системе российского общественного питания.

Голицыну приглянулся Ярославль, тем более что оказалась в городе и любимая им с детства акация, высаженная вдоль набережной, ну а Волга и вовсе покорила князя, никогда не жившего на берегах великих русских рек. И песенным был этот край, здесь хорошо, протяжно, чисто пели, а последнюю ноту тянули аж за край земли, хотя манера была несколько иная, чем на Тамбовщине. У ярославцев песни — тягучей, печальней и, пожалуй, проникновенней. После долгой отлучки князь насыщался и не мог насытиться крестьянским пением, как выпущенный из узилища — волей. Собрать бы какой ни на есть хоришко, да нету средств.

Пора было подумать о заработке, устройстве семьи, задержавшейся в Москве из-за болезни сына. Для непрактичного, хотя и предприимчивого князя в самую пору было прийти в отчаяние и отметить бурными рыданиями очередной зигзаг судьбы, но он не успел набрать воздуха в просторную грудь, как все устроилось само собой. А коли нет хорошей беды, то и не взрыднешь толком. На блудного сына России оказался большой спрос в Ярославле. Сюда доходили слухи о его музыкальных успехах и знаменитом хоре, покорившем некогда обе столицы, но много больше ярославские обыватели были наслышаны о его романтических похождениях, о бегстве, достойном пера несравненного Александра Дюма, о его победах, дуэлях, величии и падении, — все в искаженном, преувеличенном виде, но это лишь повышало провинциальное любопытство к опальному аристократу, ставшему музыкантом. У князя могло быть отнято все: чины, звания, положение при дворе, богатство, право передвижения по стране, при желании могли отнять и титул, и военный крест, но нельзя было отнять древней крови Гедиминовичей, поспорить с которой могла лишь кровь Рюриковичей. Нельзя было отнять невероятной биографии, славы музыканта, блестящих острот, которые, перевирая и тонко улыбаясь, сообщали друг другу светские ярославцы.

И этот лев, родственник всех великих на Руси, друг громовержца Герцена, кумир музыкальной Европы, избрал Ярославль своей временной (на этот счет никто не сомневался) резиденцией перед новым броском в бурные волны, — да как же не воспользоваться таким редким случаем! Музыкальная мания овладела высшим ярославским обществом: всем захотелось брать уроки музыки, учить детей сольфеджио (хотя мало кто знал, что это такое), за дворянством потянулось, как водится, купечество. В короткое время князь оказался завален уроками. Как-то само собой, на деле же усилиями бескорыстных доброхотов, нашлась просторная, светлая и, главное, недорогая квартира с видом на Волгу, в окна долетал густой сладкий аромат акаций.

Голицын многому научился, в том числе терпению, быть может, наиболее недостававшей ему добродетели. Несмотря на все усиливающуюся боль в ногах, он ходил по урокам пешком, ведь самый рваный «Ванька» драл пятачок, а то и гривенник. Лишь направляясь в отдаленные концы города, князь вынужден был нанимать извозчика, и тот сразу начинал ныть: овес нынче не укупишь, весь заработок коню на прокорм идет, а в избе голодные ребятишки плачут. «Да ты, братец, побогаче меня», — смеясь, говорил князь, но всегда давал на чаек, уж больно ему нравилась ласково-хитрая и мягко-неотставучая ярославская манера. Позже, когда приедет его подруга с «последней отрадой слабеющих очей», как пышно именовался незаконнорожденный, наладит быт, приобретет в рассрочку рояль, оборудует музыкальную комнату, Голицын будет принимать большую часть учеников на дому, что позволит еще увеличить их число, а покамест с усилием, хоть и не без удовольствия, он мерил широким, затрудненным шагом Ярославль, любуясь золотыми куполами соборов Спасского монастыря, красивыми особняками, опрятными улицами, смаргивая ослепительные выблески Волги и прозоры меж зданиями и деревьями, и думал: какая она большая и усердная, как верно служит России и как много видела — и алую кровь, и черный пот, как много слышала песен — любви, истомы, гульбы, бесстрашия молодецкого. И душа его отзывалась своей музыкой слитным голосом бурлацких и разбойных ватаг.

В броне профессионального достоинства Голицын был равнодушен к тому, как будут принимать его в домах местной знати и местных миллионщиков. Конечно, он не потерпит никакого ущерба своей гордости, готов защищать ее оружием от одних, ударом увесистого кулака от других. Но вместе с тем он не претендовал ни на предупредительность, ни на внимание хозяев к своей персоне. Он знал, что давно уже не персона, но человек часто не видит себя со стороны (изнутри — тоже), ему и невдомек было, что никогда еще не выглядел он так вельможно, не был до такой степени Гедиминовичем, как в эти бедные дни по возвращении на родину. Он был скромен, молчалив и любезен, чванство, высокомерие, пренебрежение к людям, вся азиатчина, мешающая даже самым знатным на Руси стать настоящими аристократами, отвалилась от него, как короста с отболевшего тела. Но то ценное, высокое, что передалось ему от достойных и смелых предков, шедших на плаху и пытку, в тюрьму и ссылку ради общерусской правды, как они ее понимали, что делало их бесстрашными воинами и государственными мужами, осталось в князе и наделяло таким превосходством над окружающими, что спина невольно сгибалась, улыбка разжимала надменный рот, и каждый барин или толстосум понимал свое место.