Изменить стиль страницы

— Видно? — хвастливо спросил Палыч.

Я молчал, и он понял правильно.

— А мне нет, — пожаловался паучий дом, — даже в зеркало глаза так не скосишь, слышу только речь ее, сладкую до мурашек. Дай, ладно, прикрою, спать ведь уже собрались.

Палыч заправил ухо назад в мешочек и затянул шнурок.

— Баба моя, — снизил он голос, — сказать не умеет, какие они.

— Желтые, да я только детей и видел, а паучиха дальше села.

Палыч вертикально клюнул лицом и обездвижел на секунду; глаза его, одной с чаем масти, чему-то поверили.

— Не показалась, — пояснил хвастливо и блаженно.

— Слушай, — не удержался я, — а что ты слышишь? Слова? Можешь повторить?

— Пока нет, — нехотя отозвался Палыч и тут же издевательски добавил из школьного: — В капюшоне шов, шорох и крыжовник, шир-шур-шир или как бумагу мнут. Не разобрал еще, но, наверное, скоро скажу тебе, терпи только.

Я хотел задать еще вопрос, но он перебил меня, предложив:

— А ты нарисуй мне их, ты же можешь: фотограф — почти график, я тебе смотреть дам, а ты карандашом с натуры, ведь фотоаппаратом, наверное, не удастся?

Я обещал подумать. Взаправду сказать, я думал о шорохе графита по бумаге — насколько он отличен от того шепота, поселенного в голове у Палыча?

Вновь вошла Татьяна, сощурилась на нас и на свет. Оглядев примолкших мужа и гостя, догадалась:

— Все пауковство свое слушает?

Я кивнул. Усмехнулась:

— Пускай, может, доброе что они ему насоветуют, пауки, говорят, к вестям.

— Мать, иди спать, — беззлобно крикнул Палыч супруге.

Я засыпал на старой, снежно хрустящей, как капуста, перине. Еле слышный старославянский шепот с печки приятно царапал душу, перебирая все ее нетленные перья.

— Молится, — кивнул в темноте на печку Палыч с явной снисходительностью.

Хозяин лег здесь же, сдвинув лавки и покрыв их тулупами-одеялами.

— По ком? Не знаю я, стоит ли об них молиться-то? — почти выкрикнул он жене и уже тише, мне, пояснил: — Молится за которые вокруг церкви лежат, там и могилы-то ни одной не осталось, ни креста, ни камня, а она…

— Думаю, стоит, — умно отвечала с печи Татьяна, — я за здравие их молюсь, мертвым здоровье тоже не помешает, как и нам, Палыч. Особенно забытым.

— Да и церкви нет, — прошептал я.

— Не-е-ету, — завидно зевнул Палыч, — рухнули ее немцы отступавшие, рассказывали в школе, там еще пулемет был, где колокол.

Один осколок плиты все-таки остался. У трех огромных полых и горелых деревьев, никто не помнил, какой породы, «барских». На плотном молочном камне в свой прошлый приезд я разобрал отдельные буквы, в том числе и отмененные, полуслова про помещика, дворянство, спокойный сон и гусарский полк.

Утром Татьяна, сидя к нам спиной, смотрела в телевизоре какой-то веселый клип: ряды стульев на экране дружно стучали ножками чечетку, подскакивали с козлиной прытью, толкались от пола то задними, то передними, приземлялись и нетерпеливо рыли сначала левой, потом правой. Четвероногая табуретка, если бы не жена Палыча на ней, казалось, вот-вот заразится зрелищем и отправится в коренастый трескучий пляс.

В окнах выпала роса, словно стекла подтаяли. Палыч, надевши свой охотничий совин с капюшоном, вставив ноги в грязевики, молча указал мне на пустую проволочную корзину, схватил со стены ружьишко и заторопился на улицу. Жена все же догнала его окриком из окна: «Ей, угорелый, далеко пушку-то потащил, по ком палить собираешься, по глинчам?»

Тогда я не задумался над смыслом этого слова, а если бы и задумался, то решил, что «глинчи» — фамилия каких-нибудь соседей или подвид грибов.

Не удостоив ее ответом, Палыч нехотя ухмыльнулся через плечо и зашагал к ближнему лесу, растущему сейчас из тумана. Вымокшие в росе птахи ожидали солнца, робко пересвистываясь друг с другом.

— И что же ты делать будешь дальше? — спрашивал я уже под елками. — Они ведь вырастут буквально на неделе…

— Что она захочет, то и сделаю, — сослался Палыч, вначале я подумал, он про Таню, — может, ей надо сюда, к мужу вернуться, так отнесу, или куда еще, пусть, скажем, на чердаке живет, если нравится, со всем потомством, там мошкара столбом стоит вечером, хватит на всех.

— Ты что же, — удивился я, — понимаешь ее желания?

— Да нет, — спохватился охотник и с сожалением добавил: — Вроде бы нет.

Он явно не знал, что ответить, находясь внутри некоего процесса, не завершенного, может быть, даже наполовину.

Два с лишним года назад в бане я заметил мужика. Сцапав брызгалку душа большим и остальными пальцами ноги, он поливал себя снизу, а руками мылил скальп. В парилке мы разговорились. Ногу, с его слов, «приручил» еще в армии и умел ей многое, как «шимпанзять» — легко догадаться, титул, подаренный Таниной мамой, к моменту нашего знакомства уже покойницей. Рядовой задумался в казарме ночью: есть на ноге мизинец, безымянный, большой, но есть ли указательный, им ведь ни на что никому не укажешь? Начал тренировки, через пару недель веселил роту, одновременно показывая ногами два кукиша.

— Охота наша без ружья, — витийствовал дядя уже в предбанном раю, наливая мне из термоса, — малина, зверобой, мята дикая. Если идешь на зайца, с собой два кирпича и капустный лист, да табаку в коробок. Капусту, посвежее, кладешь на кирпичи посреди поляны, а сам ложишься за куст, табаком весь обед косому посолишь. Прискачет, станет вроде бы хрустеть, нанюхается, хлобысь-хлобысь, прямо там, не дожевав, расчихается, сопли по морде, и всю башку себе об кирпич раздолбит, от чиха такого забудет, как бояться. Выходи да бери его за уши и в рюкзак. У меня в Каменке двое живут, прирученные.

— А на медведя? — пошутил некто в простыне, недавно парившийся с нами.

— А чего на медведя? — нашелся Палыч, вдыхая носом пар из термоса. — Бери фанерину потолще, двухсотку, и молоток. Ищи берлогу. Буди топтыгу. Хорошо будить свистком, как на футболе. Он, или там медведиха, вываливает сердитый, ты ему фанеру в морду, только крепче держи, не ссы, лапами даст, насквозь прошибет когтями, а ты знай со своей стороны торопись, загибай, маши молотком. И миша твой, на лапах фанера, дальше в лоб ему между глаз посильнее тяпни, он и присядет, а ты опять. Стучи громче. Ему не деться. У меня такая фанера имеется, с оставленными для понта лапами.

Так я узнал про Каменку, где Палыч жил «кроме снега». Пронзенная когтями фанера действительно висела на стене, хотя изготовить такое может каждый, добывший пару медвежьих лап. То есть дядя он был не без припизди или, как еще говорили в деревне, «своеобразный господин». Под конец знакомства показывал, как одновременно перебирать нижними пальцами по стальному рублю.

Но сейчас Палыч выглядел и двигался, будто наяву видит сон, хотя и смотрел вроде вокруг, трогал предметы, но выходило не очень точно, вылитый лунатик, помнящий на ощупь, где что должно быть и как с чем следует обойтись, но параллельно погруженный в еще одну действительность. Паучий щекот превращался у него внутри черепа в некий важный звук, как радиосигнал переводится приемником в слова, а снаружи тряпичный наушник придавал Палычу чужеземности, неведомая в сем крае деталь костюма.

Первого я засек на дереве. Впечатление — будто он спускался по стволу вниз головой, но замешкался и окаменел, тронутый рассветом. Чуть выше моего роста неряшливо и накрепко присох к развилке второй. Смотрел сплюснутым пустым лицом на нас, издали походил на крупную белку.

— Твоих рук дело? — спросил я Палыча, не отрываясь от маленьких идолов в ветвях. Был в них свирепый и угрюмый порыв, отвернись на секунду, вынырнут из пределов видимости.

— Глинчи, — спокойно отмахнулся Палыч, — их полно по лесу, Яша носит, гориголова наш, каменский.

Молча и равнодушно слушали они лесную жизнь и нашу беседу, заранее все зная и на все соглашаясь. Еще три уродца дружно росли, как губки, на корнях.

— Какой Яша? — проглотил я слюну.