Изменить стиль страницы

— Я бы не хотел возиться с пленными, — сказал Фриц фон Рейхенау. — Это отвратительно. Вы видели их глаза?

Мне пришлось признаться, что нет, не видел. И не собираюсь. Для себя я не допускал подобной возможности — очутиться в плену. Да и никому из нас такое в голову не приходило. Мы хорошо знали, как русские обходятся с пленными — если сразу не убивают их, то подвергают всевозможным лишениям: сажают в сырые ямы, не кормят и не дают воды.

— Не понимаю, почему мы вообще это обсуждаем, — сказал я наконец. — Какое это имеет отношение к нам? Азиаты — они и есть азиаты: в атаку бегут толпой, потом толпой сдаются.

Он нехотя признал, что я, конечно, прав, но… Его глодала какая-то тяжелая мысль.

Я положил руку ему на плечо:

— Мы все устали, Фриц. Завтра опять переход, и одному Богу известно, что мы встретим в этой земле чудес.

Он слабо улыбнулся:

— Как обычно: грязь, дурные дороги… и танки.

* * *

Блицкриг был изумительной альтернативой позиционной войне, которая четверть века назад высосала нашу страну, словно вампир, и бросила ее в хаос революции. Максимум, на что можно было надеяться в те годы, — это на личный подвиг, который возвысит тебя над обыденностью. Сейчас Германия совершала массовый подвиг, который поднимал ее на необозримую высоту над всеми народами. И я был частью этого великого дела.

Однако в середине октября сорок первого мне было дано — на несколько дней — испытать на собственной шкуре, что такое «позиционная война». Именно так мы воспринимали сражения под Еланчиковской: за неделю мы продвинулись всего на двадцать пять километров.

* * *

Я поделился своими соображениями с графом Штрахвитцем. Граф курил огромную сигару — несомненно, подарок фон Рейхенау, который никогда не забывал о том, что «маленькие радости прокладывают путь к большим деяниям». Когда солдат доволен, он готов умирать. Солдат должен умирать счастливым. В штатском мире эти рассуждения звучат напыщенно и фальшиво, моя мама, несмотря на весь ее арийский дух, их бы, наверное, не поняла. Но на фронте мы как-то очень хорошо сознавали всю правоту нашего командира.

Штрахвитц, блестя Рыцарским крестом и пыхтя генеральской сигарой, выглядел совершенно счастливым.

— А, Шпеер! — приветствовал он меня неформально.

По возрасту, а главное — по связям в высших эшелонах власти — я вроде как был ему почти ровней. В редкие часы отдыха, которые нам выпадали, он время от времени вспоминал об этом. Я по-прежнему оставался всего лишь командиром танка. Впрочем, это обстоятельство меня устраивало: принимать решения, от которых зависит жизнь более чем четырех человек, — это не по мне. Я вполне доверяю мудрости наших ротных и полковых командиров.

— Хороший вечерок, господин полковник, — я подошел ближе и остановился, поглядывая на небо.

Небо на Украине жирное, как их знаменитое сало, тяжелое, всегда насыщенное — то изнуряющей жарой, то обильными дождями. Сейчас оно явно собиралось удивить нас еще чем-нибудь — градом, например. За все то время, что мы шли по этой территории, еще ни разу не было града. Возможно, уже пора.

Полковник угадал кое-какие из моих мыслей, потому что внезапно заговорил о Великой войне:

— Сколько вам было лет, Шпеер, в четырнадцатом году?

— Восемь, господин полковник. Он задумчиво пожевал губами. Огонек сигары качнулся в полутьме.

— Гм. Ну да. Вы, наверное, сейчас сравниваете ту войну и эту. Многие так делают… Это естественно. Но никакого сравнения быть не может. Каждая война — особенная.

Мы должны так на нее смотреть, словно она единственная и последняя. Последняя, после которой Рейх навсегда утвердится в обитаемой Вселенной как единственная держава, достойная своего имени.

Мы помолчали. Штрахвитц откровенно наслаждался моментом: вечер, сигара, задушевный разговор с сослуживцем, грядущие победы и награды.

— Вы думаете, раз мы за неделю продвинулись всего на двадцать пять километров, то это уже «позиционная война», — продолжал Штрахвитц. — Дорогой мой Шпеер, как же вы заблуждаетесь! Я говорю с вами потому, что поначалу у меня самого возникали подобные же ассоциации. Но разница слишком очевидна. Дело даже не в количестве километров, хотя в семнадцатом году продвинуться хотя бы на пять километров за месяц уже означало добиться колоссального успеха, это считалось чуть ли не прорывом. Ту войну можно было лишь прекратить. Эту мы завершим победой. Пока мы топчемся у Еланчиковской, германский орел уже распростер свои крылья над Киевом, впереди нас ожидает Харьков — вторая столица Украины…

Штрахвитц оказался, разумеется, прав: 19 октября мы вошли в Еланчиковскую, от которой остались лишь дымящиеся развалины и среди пепелищ — нелепые кривобокие печки с задранными к небу трубами.

Мы были так измотаны боями, что расположились на ночлег прямо в местном зернохранилище, где догнивали остатки зерна — видимо, еще с прошлого года. В нынешнем урожай не собирали. Поэтому мышей здесь почти не водилось. Во всяком случае, мы на это надеялись. Я закутался в колючее одеяло, натянул на голову свитер, который прислала мне мама (он был уже дырявый и вечно влажный от здешней сырости, но расставаться с ним я не собирался), и мгновенно захрапел.

Около четырех ночи нас разбудил рев моторов. Мы вскочили как ужаленные, но это оказались наши грузовики. Нам наконец-то подвезли горючее, чтобы мы могли наступать дальше.

* * *

Быстрым маршем, не встречая больше сопротивления противника, мы дошли до железнодорожной линии Таганрог — Сталино. Станция, к которой мы вышли, называлась «Успенское». Мост через реку был взорван — постарались русские. Оборонять Успенское наземными силами они, видимо, были уже не в состоянии, но к полудню прилетели самолеты с красными звездами и принялись бомбить нас. Зенитная артиллерия еще не подошла, поэтому мы даже не пытались сбивать их. Под бомбами наши саперы наводили переправу. Около часу дня подошел 64-й пехотный полк. Объединившись, мы перебрались через реку и очистили Успенскую от русских.

Здесь тоже было много пленных, с черными, закопченными, звериными лицами. Они быстро делались жалкими, когда их собирали в кучу и, как стадо, угоняли по дороге в наши тылы.

Я блаженно курил, прислонившись к нашему танку, и в голове моей установилась прекрасная пустота. Как будто я был первым человеком, только что сотворенным и не ведающим абсолютно ничего: ни таблицы умножения, ни спряжения глаголов, ни устройства танка, ни даже слова «мама». Кругом было тихо, и я рассеянно слушал, как качается в воздухе ветка кривого яблоневого дерева. Ветка напомнила сказку братьев Гримм «Гусятница» — довольно жуткую, как и все их сказки, и в тот же миг пустота разрушилась: я вспомнил, что прожил уже почти половину отпущенного человеку срока и успел узнать довольно много.

— …господин обер-лейтенант!..

Я окончательно очнулся от своей задумчивости, аккуратно погасил окурок и посмотрел на своего пулеметчика, Хайнца Трауба.

— Что там, Трауб?

— Только что обер-фельдфебель Штраух нашел в лощине склад с горючим! — сообщил Трауб. — Так что, похоже, в Успенской мы задержимся.

— Мы в любом случае здесь задержимся, — сказал я. — Слишком много танков нуждается в ремонте.

Я оказался прав: мы действительно застряли в Успенской на целую неделю. Русские прилетали бомбить нас каждый день. Мы обзавелись двумя зенитными установками и отгоняли их, так что большого урона они нам не нанесли. Подозреваю, их целью был тот самый склад топлива — они отступали слишком быстро, мост взорвать успели, а со складом промахнулись. Топливо из этих запасов поступало в нашу дивизию еще довольно долго.

В Успенской также обнаружилось большое зернохранилище — оно было даже больше, чем в Еланчиковской. Туда мы отправляли пленных, и за несколько дней их собралось несколько тысяч. Пока мы возились с танками, они проходили мимо по дороге, волоча ноги и не глядя по сторонам. Всегда одна и та же процедура: перед тем, как закрыть за ними ворота, им предлагали добровольно перейти на сторону победителей. Некоторые доказывали свою полезность и оставались по эту сторону ворот, другие же угрюмо исчезали в загоне, и их запирали, как скот.