Изменить стиль страницы
* * *

Бесславное ранение под Седаном вынудило меня пропустить парад победы в Париже. Всё повторялось: немцы уже сражались под Седаном, немцы уже входили в Париж победителями. Что ж, избранниками судьбы становятся не по личному желанию, а по прихоти вышеназванной капризной особы. У нас нет способов повлиять на ее выбор. Ты либо избранник, либо валяешься в госпитале, пока остальные под полковую музыку гарцуют у Триумфальной арки.

Впрочем, грех мне жаловаться: если кто-то и заслужил проехаться на белом коне по Елисейским полям на виду у «столицы мира» (и на страх ей), так это наш героический полковник Кельтч. Вместо этого он уже пребывает на иных Елисейских полях, если таковые, конечно, не выдумка местных кюре, и эти поля — окончательные.

Я же провел в Париже несколько дней и затем попробовал догнать свой полк в Орлеане, где в течение месяца сослуживцы чистили перышки и чинили танки. Наверное, хорошее то было время. Только я его не застал. Когда я прибыл в Орлеан, там уже никого не было, и только темные, в белых потеках от голубиного помета памятники Орлеанской деве (их здесь десятки) провожали меня мрачными пустыми глазницами.

* * *

В середине октября Второй танковый возвращался в Айзенах. Я взял билет второго класса до Эрфурта. В Орлеане меня догнало звание обер-лейтенанта, так что я щеголял мундиром и сверкающими сапогами, у меня было рассеянное выражение лица, как и подобает раненому в боях воину, и хорошая крепкая трость, купленная еще в Париже.

Я ни с кем не разговаривал и читал газеты, на каждой станции покупая свежие.

Германия встретила меня легким дождиком. Осень пахла супом с клецками, на площадях готовились к пивному празднеству. В Эрфурте я хорошо набрался в компании незнакомых людей, каждый из которых жаждал угостить героя-офицера. Мы громко пели, обнимались, разбили несколько кружек, в общем, хорошо провели время. Нас даже хотели арестовать за нарушение общественного порядка, но я показал документы и был отпущен с надлежащими почестями.

В полку меня встретили дружески, спокойно. Несколько дней я отдыхал и знакомился со своим новым экипажем — прибыло пополнение.

Время маневров, спортивных состязаний, поездок на Балтийское море, где стрельбы чередовались с беспечным пляжным времяпрепровождением, осталось позади. Наступала пора суровых испытаний: мы должны были проверить себя в деле.

Прямо в сочельник сорокового года пришло распоряжение отправляться в Румынию. Мы получили ответственное задание — обучать союзников искусству танкового боя.

* * *

В Румынию я не поехал. Сказался больным и отпросился в отпуск. Мою просьбу охотно уважили. Возможно, сама история моего ранения вызывала некоторое смущение в высших командных кругах, а может, брат Альберт замолвил за меня словечко.

Я его в те дни так и не повидал, он был слишком занят работой. Мама кормила меня пирогами с картошкой и яблоками и обсуждала со мной вопросы политики. Мне же хотелось просто помолчать. Я пытался воспринимать мамины разговоры как обычное женское журчание, но то и дело улавливал в ее бурном речевом потоке слова, на которое не мог не реагировать, хотя бы инстинктивно. Мама говорила о великой Германии, о предстоящих завоеваниях, о грядущей войне. «Война, конечно же, неизбежна, но пойдет нам на благо. Она всколыхнет нашу кровь, она заставит бюргеров вспомнить о том, кем на самом деле были их предки. В каждом солдате проснется его предшественник, его далекий родич — отважный германский воин, сражавшийся мечом и боевым топором».

— Мама, ты это всерьез? — хотелось мне ее спросить. Она говорила все это, не переставая замешивать тесто или чистить картофель.

— Я горжусь моими детьми, — спокойно ответила мама, когда я все-таки не выдержал и задал ей этот вопрос. — И потом, я убеждена — ты думаешь точно так же.

Я неопределенно пожал плечами. В общем и целом я был с нею согласен. Просто мне было странно слышать все это от мамы…

* * *

Мой отпуск заканчивался в мае сорок первого. Врач подписал бумагу, согласно которой мое здоровье было признано полностью восстановленным, и я отправился к своим однополчанам. С собой я вез целый мешок домашней выпечки. Мама постаралась на славу.

* * *

В начале лета мы стояли на территории генерал-губернаторства. 18 июня в полк неожиданно прибыл генерал-полковник Вальтер фон Рейхенау. Он прилетел на «Шторьхе» «по конфиденциальному делу», то есть обставил свое прибытие с минимальной помпой: всего один адъютант и два денщика.

В четвертой роте, куда теперь отправили и меня, служил лейтенантом Фридрих Карл фон Рейхенау. Ему было двадцать лет. Это был голубоглазый меланхолик, любитель творчества безнадежных романтиков вроде Гёльдерлина. Держался он замкнуто, что не удивительно, учитывая, кем был его отец.

Только однажды он решился на откровенный разговор со мной, и то, полагаю, лишь потому, что я случайно застал его плачущим.

Он сидел возле своего танка, в ангаре, и при виде меня быстро обтер лицо платком.

— Простуда, — коротко объяснил он.

Я видел слезы в его глазах, и он знал, что я их заметил. Я сказал очень мягко:

— Передо мной можете не притворяться, Фридрих. Он тяжело, глубоко вздохнул:

— Ладно. В конце концов, у вас есть старший брат — личный друг фюрера, так что вы, наверное, понимаете…

И выложил всё. Как хотел заниматься литературой. Писал стихи. Мечтал найти девушку, которая поняла бы его. Чистая любовь, возвышенный брак, общее поэтическое творчество: он начинает строку, она заканчивает. Слияние душ вплоть до телепатии.

— Но отец, естественно, и слышать об этом не хотел. Он считает, что армия содержит в себе достаточно музыки и поэзии. Во всяком случае, их довольно, чтобы напитать душу молодого человека — это его слова, — прибавил Фридрих.

— Вы неплохо справляетесь, — заметил я. Он вскинулся:

— Естественно! Я же фон Рейхенау! Я не могу справляться плохо. Мы все делаем на совесть. Так принято, наша семья — с большими традициями. Иногда просто накатывает печаль. Не знаю, насколько это постыдно — испытывать ее.

— Никакие чувства не постыдны, даже страх, — сказал я. — Поверьте мне, Фриц, я ведь старше вас. Постыдными бывают только поступки. Что до эмоций — с годами мы учимся скрывать их, вот и всё. Мы не в силах управлять ими, мы в силах лишь не позволить им управлять нами. Помните об этом, и ваш отец по праву будет гордиться вами.

Фридрих пожал мне руку и попросил разрешения считать своим другом.

Как правило, я стараюсь не брать на себя обязательств дружбы, но, в конце концов, — почему бы и нет? Парень нуждался в ком-то, с кем мог бы поговорить в лирическую минуту.

Генерал-полковник фон Рейхенау свалился на нашу голову, как всегда, неожиданно. Он отправился в штаб, провел там некоторое время, затем заявился на квартиру, которую его сын Фриц разделял со мной и обер-лейтенантом Кукейном. От него пахло роскошным одеколоном, его вздернутый нос воинственно устремлялся в потолок, монокль сверкал в выпученном голубом глазу.

Вальтер фон Рейхенау коротко обнял сына, обменялся рукопожатием с его боевыми товарищами, затем уселся в лучшее кресло и вытащил из кармана фляжку с умопомрачительным коньяком.

— Я привез кабана, которого лично подстрелил в лесах Тюрингии, — сообщил генерал-полковник. Он был еще и заядлым охотником. — Сегодня на ужин у вас будет дикий вепрь, пища, достойная германских воинов.

«По крайней мере, эти речи произносит фон Рейхенау, а не моя мама, — подумал я. — Однако старый хрен что-то очень уж торжественно выглядит».

«Старый хрен» и другие грубые наименования служили для любовных прозвищ, которыми солдаты весьма щедро награждали любимого военачальника. Если кто и вызывал в нас чувство, близкое к восторгу, так это был именно он, фон Рейхенау, воплощение всего, о чем только можно мечтать: старинный род, древняя воинская традиция, передаваемая из поколения в поколение, чисто арийская внешность, спортивный дух, любовь к охоте, конному спорту, стрельбе в цель. Не было такого спорта, в котором фон Рейхенау не преуспевал бы. Он вполне мог убить голыми руками медведя и съесть сырым его сердце. По крайней мере, мы в это верили.