Изменить стиль страницы

Он морщит нос и, наконец, говорит прямо:

— Кабанья охота. Я так ошеломлен, что даже не сразу понимаю, о чем он.

Очень медленно, постепенно до меня доходит смысл сказанного. Следует отдать Хартману должное — он молчит довольно терпеливо, ожидая, пока я сопоставлю в голове все факты.

— Да, — медленно произношу я. — Кажется, лейтенант Вальдау — егермейстер или сын егермейстера у какого-то господина из охотничьего ведомства Геринга… Во всяком случае, он хвастался тем, что разбирается в охоте.

— Он не говорил, что собирается поехать на охоту? — настаивает эсэсовец.

Я пожимаю плечами:

— Может быть, и говорил. Разговор перескакивал с темы на тему. К тому же мы выпили. Теперь я могу узнать, что случилось и к чему весь этот допрос?

Эсэсовец морщится, как меломан, услышавший фальшивую ноту:

— Допрос выглядит совершенно иначе, господин лейтенант. Можете мне поверить. В другом помещении. И другим тоном. Но ситуация сложилась сейчас крайне неприятная. Вы пока свободны. Надеюсь, что смогу в любой момент найти вас в гостинице.

— Или здесь, на заводе, — добавляю я. — Завтра я намерен закончить работу.

Он неопределенно пожимает плечами и направляется к своему мотоциклу. Кто он?

Почему именно я?

Почему мундир СС — так грубо и показательно? Если я в чем-то виноват, меня в чем-то подозревают, то почему не Тайная полевая полиция? Что за странности?

* * *

История нравится мне все меньше и меньше. И чем дольше я над ней размышляю, тем больше неприятного в ней обнаруживаю. В конце концов я принимаю решение — явиться к командиру нашей Шестнадцатой танковой дивизии генерал-майору Хубе. Справлюсь о моей награде. Может быть, узнаю какие-нибудь новости о пропавших лейтенантах.

* * *

Генерал-майор Ганс Валентин Хубе находился у себя в штабе дивизии, который оборудовали в здании бывшего клуба — который, в свою очередь, по-моему, устроен в бывшей церкви. За прошедшие месяцы я достаточно насмотрелся на русские церкви и научился распознавать их характерный силуэт, даже когда он больше не венчался китайскими «луковками» — большевики снимали их, превращая эти здания в клубы, кинотеатры или склады.

Над входом было вывешено большое знамя со свастикой. Ветерок лениво шевелил шелковые края, пыльная собака скучно валялась на деревянном крыльце. Ей определенно не было никакого дела ни до великой германской идеи, ни до крушения большевизма на Украине.

* * *

Я представился дежурному и попросил о встрече с командиром дивизии, после чего уселся на неудобный стул с коленкоровым сиденьем и спинкой, выкрашенной белой краской, и приготовился долго ждать. Хубе обычно часами сверял карты с оперативными сводками, созванивался с другими генералами, готовил радиограммы — в общем, руководил. Германские генералы любят, чтобы все было четко обозначено на карте. Любят командовать.

Наверное, если бы я стал генералом, то оценил бы всю прелесть этих занятий. Но я оставался всего-навсего командиром танка, и мои заботы обладали плотью и кровью. Мои заботы не издавали приятные шуршащие звуки, если по ним провести карандашом; о нет, они, разумеется, испускали много различных звуков, однако ни один из них я не назвал бы приятным в общепринятом смысле слова.

К моему удивлению, Хубе принял меня почти мгновенно. Я вошел и сказал: «Хайль Гитлер!», глядя поверх головы генерала на огромный портрет фюрера, который Хубе повсюду возил с собой.

Рядом с Хубе сидел новенький полковник. Под «новенький» я подразумеваю: только что из Фатерлянда. Таких легко выделить из общей массы — не столько по хорошо отутюженным парадным брюкам, сколько по взгляду, в котором еще не погасли любопытство и некоторая озабоченность судьбой дикарей, коих надлежит привести к покорности и в определенной мере цивилизовать.

— Знакомьтесь, — Хубе повернулся к полковнику, — обер-лейтенант Эрнст Шпеер, один из лучших наших офицеров. Недавно представлен к Железному кресту.

Боже. То представлен, то уже награжден.

Я едва не засмеялся.

В глазах полковника мелькнуло узнавание, хотя мы раньше никогда не встречались, — у меня хорошая память на лица, и уж эту физиономию я бы не забыл: немного рыхлая, с плоскими серыми глазами и румяными губами. Я предположил, что он неоднократно слышал мою фамилию в связи с другими обстоятельствами. И в связи с другим человеком — с моим старшим братом Альбертом, который с каждым годом становился все более известной фигурой в Рейхе. Фигурой значимой.

Так многие реагируют. Слышат мою фамилию и начинают раздевать меня глазами, словно пытаясь выяснить, что такого во мне особенного, если, имея столь влиятельную родню, я остаюсь всего-навсего обер-лейтенантом.

— О, вы — тот самый Эрнст Шпеер! — воскликнул полковник и протянул мне руку. Рука была пухлая и чуть влажная. — Полковник Клуге.

Я обменялся с ним рукопожатием.

На миг я заподозрил, что сейчас он задаст мне дежурный вопрос — о моей службе. У меня имелось наготове стандартное объяснение. Собственно, сила его заключалась в том, что оно было правдой. Я — солдат Рейха. Я не намерен пользоваться влиянием моего брата для того, чтобы сделать карьеру.

Такая карьера была бы бесчестьем для нашей семьи, для Фатерлянда, для дружбы фюрера. Сыновья многих генералов служат в армии в небольших офицерских чинах. Мой сослуживец и друг — сын покойного фельдмаршала фон Рейхенау. Никто из нас не уклоняется от исполнения своего воинского долга. Потому что, черт побери, это было бы просто некрасиво. Мы, представители известных семей, должны подавать пример всем остальным.

Обычно я испытываю некоторую неловкость после подобных монологов. Особенно если слушатели бледнеют от волнения и говорят, что я действительно подаю пример истинного благородства. Некоторые даже приседают от сильных чувств и почтительности.

Но полковник Клуге произнес нечто совершенно иное:

— Я имел удовольствие познакомиться с вашим другом, лейтенантом Вальдау, господин лейтенант, и он оставил крайне приятное впечатление. Он, кстати, отзывался о вас с большим уважением как о настоящем немце и фронтовике.

Так. Значит, этот хрустящий свежими кальсонами оберст знает мою фамилию отнюдь не по газетам. Мне вдруг стало не по себе.

На миг я утратил самообладание и спросил с ненадлежащей прямотой и даже грубостью:

— Ну и что он про меня наговорил, этот Вальдау? Хубе впился в меня взглядом:

— А вы что можете о нем сказать?

— Да почти ничего! — стараясь спрятать досаду, ответил я. Сперва непонятный эсэсовец, теперь полковник с генералом Хубе… — Мы едва познакомились.

— Но вы же составили о нем какие-то личные впечатления? — настаивал Хубе.

— Если совсем личные, не подкрепленные никакими фактами, — сказал я, — то, откровенно говоря, он показался мне хорошо воспитанным, милым, честным юношей. Ничего выдающегося в нем я не заметил.

Полковник и Хубе переглянулись.

Затем Хубе криво улыбнулся. Противное предчувствие поселилось в желудке и принялось посасывать под ложечкой. Иногда я путаю это чувство с голодом. Случается, поскребешь ложкой в консервной банке — и всякое предостерегающее посасывание в желудке сразу прекращается. Но не на этот раз.

— Я слышал, на Украине много дичи, — сообщил полковник. — Вальдау как егермейстер взялся устроить для высшего командного состава охоту по всем правилам. Я давно мечтаю затравить настоящего украинского кабана. Он не приглашал вас принять участие?

Значит, Вальдау и в самом деле не просто так болтал об охоте… Я едва мог поверить услышанному.

Несмотря на театр, на нарядно одетых женщин и европейский облик Харькова, я ни на секунду не забывал и другой Украины, которую видел в сорок первом: угловатые тощие козы, выгоревшие поля, убогие, обмазанные глиной домики с крышами, на которых росла трава. И эти люди с дикими, неподвижными лицами, в уродливой, бесформенной одежде. Они провожали нас взглядом так, словно мы свалились с далекой, чуждой, враждебной им планеты. Марсиане из популярного в двадцатые годы романа Герберта Уэллса.