Изменить стиль страницы

Новый страшный крик, протяжный и дикий, совсем не человеческий: словно крик раненого на смерть лесного зверя. А в закрытом еще, рядом находящемся, карцере № 2 эти крики отдавались жалобным стоном человека, которому еще так хочется жить, но который знает, что смерть страшная и может быть мучительная встает над ним в виде пьяного вооруженного человека, потерявшего всякий человеческий облик.

Эти пьяные люди сами покупали свою жизнь, убивая других. А чтобы заглушить в них сознание и совесть, перед каждым расстрелом власть напаивала их допьяна. Иначе не находилось исполнителей. Одиночных палачей совсем не было. Сами осужденные властью на смерть делали это кошмарное дело за плату, за высокую плату: жизнь за жизнь.

Вот они вяжут осужденных, скручивая им назад руки. Вот связывают несчастных друг с другом… — «И когда же вы прекратите эти расстрелы? Я народный учитель. За что вы меня расстреливаете?» — «Молчать!»… — «дать ему прикладом». — Руки у него уже связаны. Он и сам замолчал. — «Следующего». — Открыли карцер № 2. — «Выходи». — М. уже готовый вышел. В кармане у него спрятано письмо к партийным товарищам. Он намеревается выбросить его по дороге к страшному оврагу (письмо потом во время обыска было взято у М. и приложено следователем Квирингом к его делу). — «Фамилия?» — «М». Долго смотрел чекист в список. М. в списке не оказывается. Снова запирают в карцер. Через полчаса одиночки опустели. Осталось всего лишь трое заключенных. Увели сорок семь человек. Этих несчастных не довезли до страшного оврага. Зима в том году была ранняя. Поднялась снеговая буря. Их выгрузили в Монастырской слободке. Выгнали из дома одну крестьянскую семью и на дворе в хлевах их расстреляли. Трупы еще долго потом там лежали. Палачи их раздели и взяли с собой всю их одежду.

Ноябрь, Декабрь и Январь было много расстрелов: и большими и малыми группами. Списки всегда подписывались Лобовым, потом ставшим членом Сар. Исполкома, и при публикации в советской печати нередко сопровождались либо приветственными, либо оправдательными статьями члена В.Ц.И.К. Вардина-Мгеладзе. В списках объявлялась и вина расстрелянных. Вот, например, список расстрелянных в ответ на взрыв в Леонтьевском переулке, дело рук так называемых «анархистов подполья». Кто в нем значится? Члены организации, виновной во взрыве? Соучастники? Подозреваемые? Нет, ничуть не бывало. Этот список, получивший название списка «кровавой повинности» состоит в большей своей части из местных общественных деятелей, живших легально и работавших в советских учреждениях.

И. И. Гильгенберг, бывший народоволец, был долго в ссылке; вина: член городской думы; Бринарделли — вина: инженер и член партии к.-д. Поляк, вина: кандидат в члены Учред. Собр. и т. д. Почему же их расстреляли?

По телеграмме из Москвы на долю Саратова из «Всероссийской кровавой повинности» падало шестьдесят человек именитой буржуазии или лиц с именами и известностью.

Кровавая повинность была выполнена с точностью и полностью. Саратовская Чека, выполняя повинность, взяла на расстрел людей, осужденных перед тем ею же самой на несколько месяцев принудительных работ. Они мирно заготовляли в соседнем лесу дрова для города. Мирно возвращались они вечером с работ в свои палатки. А ночью их взяли и расстреляли.

Посмотрим теперь, как жилось заключенным в самой тюрьме № 3, из одиночного корпуса которой (бывшая каторга) большинство расстреливалось, меньшинство запугивалось властью и часто соглашалось творить ее волю и, наконец, некоторые не выдержали систематических угроз и издевательств и кончали с собой.

Сама тюрьма ничего страшного из себя не представляет. Самая обыкновенная русская тюрьма. Маленькие камеры. Темно. Керосиновое освещение. В камерах пустая рама без брезента и рамы от стола и скамейки; ведро проржавленное без ящика и крышки. Все, что только можно было сжечь, все сожжено тюремной стражей в долгие зимние ночи. Камеры совсем не отеплялись. Было холодно. Мерзла вода. Никто на ночь не раздевался. Спали, надевая на себя все, что имелось; шапки, перчатки, рукавицы, одеяла. Днем выводили на пятнадцать минут во двор на прогулку. Чаще позволяли эти пятнадцать минут ходить по коридору. Раз в день давали есть и фунт хлеба. Передачи сваливались в общую кучу и потом все съестное делилось поровну. Это называлось «коммуной». В ней принимала участие и тюремная стража, входя в общее число с заключенными и кроме того выбирая себе что «послаще». Часто в дни передач слышалось снизу: —«Зачем ты взял все белые булки себе, сволочь! Оставь мне». — «Ну вот еще, возьми себе сало». — «Да будет вам ругаться. Еще принесут» — говорил обыкновенно заведующий передачей.

Когда приводили в тюрьму арестованных, у них тоже все съестное отбирали. У одного семидесятилетнего старика; крестьянина нашли спрятанным кусочек масла и белого хлеба. Крестьянин был совершенно беззубый и не мог есть почти ничего твердого. За утайку его посадили в карцер. Крестьянина арестовали за помол муки без разрешения Вол. Испол. Ком. (Это было 6-го января 1920 г.). Был канун Рождества. Впервые за свою долгую жизнь попавший в тюрьму, он горько жаловался через замок постовому «ну что я преступник, что ли? За что меня? Ох, Господи. Родной мой, открой дверь, здесь разбито: окно уж больно дует — може в коридоре потеплее». — «Да что ты, с ума сошел, видишь я в тулупе, да и то мерзну». — Старик проплакал всю ночь, а утром его куда-то отвели.

Днем в одиночках было все таки терпимо. Ходя по камере, кое-как согревались. Страшных ожиданий, кроме допросов не было.

Но от вечерней и вплоть до утренней поверки заключенные мучались и морально и физически. Тюремная стража, наломавши и изломавши все, что попадалось на глаза, собиралась с добытыми запасами дерева к одной из печек (чаще всего к 4-ой кам.). Там они раскладывали огонь, пекли картошки и рассказывали друг другу все: и свои заботы и опасения и тюремные новости и предположения о заключенных и всегда заканчивали свои беседы сказками. Их — они любили больше всего и казалось ими жили. Слушал их с удовольствием и взятый сюда с биржи труда рабочий-маляр за неимением другой работы, под угрозой ареста в случае отказа, и солдат-фронтовик, спасающийся службой в тюрьме от красной армии и старорежимный тюремный служащий времени губернаторства Столыпина и мальчишка-подросток-коммунист. Такой далекой от всего окружающего казалась эта идиллия. Разговоры о нужде, о работе, о вольной жизни не позволяли думать, что эта мирная компания — тюремщики.

Террор наложил свою страшную печать на всю страну и здесь в тюрьме на этих — миролюбиво беседующих он сразу проявлялся, как только приходило коммунистическое начальство. А оно приходило всегда ночью: то брать на расстрел, то на «особый допрос», то с обыском. То просто так, попугать заключенных: позвенеть замками их камер.

Вот одна из картин ночного обыска: 23-го ноября 1919 года, в камеру № 9 под предводительством нач. тюрьмы Дрожникова и его помощников Пугачева и Анушева, окруженных тюремной стражей, пришли с обыском. Раскидали развернули вещи. Нашли письмо. Подали начальнику Он осоловелыми глазами начал медленно читать. Письмо — карандаш, — бормотал он. Е… рр… аздеть его. Говори, где взял карандаш, сукин сын. До нага, до нага раздевайте. Что дрожишь? Боишься? — Нет, мне холодно. Нет? Холодно?. Ищите лучше. Все стеклышки отберите: он хочет вскрыть себе вены. Вот письмо: Смотрите: он с кем то прощается. Долго ищут карандаш и собирают стеклышки. Наконец, уходят. А на другой день явившийся следователь Квиринг находит обитателя камеры № 9 больным, с повышенной температурой и не мог допросить. Ночные обыски повторялись очень часто.

Медленно, медленно тянется зимняя ночь. Привернутая в полусвет керосиновая лампа тихо мигает. Не спится и от холода и от ожиданий, всегда тревожных. Чутко прислушиваешься к разговору в коридоре, к шагам на дворе за окном.

Эти тюремщики, что вот только сейчас грубо и с остервенением раздевали заключенного, разбрасывали его вещи и смеялись грубой, пьяной ругани начальника, теперь опять продолжают мирно слушать прерванную сказку. Коммунистическое начальство ушло. Сами они не пойдут беспокоить заключенных. Только порой мальчишка-коммунист пробежит по коридору, погреметь замками — попужать.