Купец дышит тяжело, захватывает пальцами правой руки ворот рубахи, крутит головой, сует платок в карман, хватает с подноса первый попавшийся стакан, выпивает его залпом и валится на стул. Поджав ноги под себя, берется за ручки стула с таким выражением, будто прыгнет сейчас на своих слушателей, и уже не говорит, а шипит:

- Три раза, понимаете - три раза исцелял. Никакие другие доктора, ни тот француз, ни азиат-доктор Бадмаев, ни Боткин, никто, а Григорий...

Аптекарь наклоняется к купцу:

- А правду это говорят, что за немцев он был?

- И ни за каких немцев он не был. А за мир с немцами. Нам, говорил, всё одно их не одолеть, а сепаратный мир заключить надо. Не то, говорил, утопится Россия в крови и бесконечные страдания народ русский примет.

Карлушка так зевает круглым ртом, как делают это выкинутые на берег сазаны, хочет что-то сказать, ловит взгляды дяди Воли и Гаврюши, клацает зубами так же, как и Буян это делает, гоняя в хвосте блох. Зато вставляет свое слово Иосиф Филиппович:

- Польшая, ошень польшая, ошипка пил...

Семен пробирается к выходу и слышит голос Гаврюши:

- Вот те и «пил»... видать, у всех нас похмелье будет!

Проходя мимо бабушкиной комнаты, видит Семен сквозь приоткрытую дверь как, стоя на коленях перед образами с зажженной лампадкой, бьет она поклоны и слышит ее тихий шепот. Посередине столовой стоит, как потерянная, кухарка, чешет вязальной спицей в голове и никак понять не может, да на сколько же человек стол ей накрывать? В коридоре слышны шаги уходящего хозяина их дома. Видят они его редко, камышинский он мещанин, дом выстроил в два этажа, сдает им весь второй этаж и приходит к ним лишь раз в месяц за получкой. Прежде чем закрыть за собой дверь, останавливается он на пороге и, по-волжски окая, говорит провожающей его маме:

- Собаке собачья смерть. Всю Расею нашу под вопрос постановил.

Мотька накрывает Семену стол в его комнате. Сегодня подадут ему отдельно от взрослых. С каких это пор? Почему? Разве раньше он не всё слушал?

* * *

Уже совсем темнеть стало, когда подошел он к дому Ивана Прокофьевича. В окнах горит свет, мороз на улице крепкий, и рад он войти в теплую прихожую и сбросить, наконец, тонкую, совершенно промерзшую, шинель на сундук. Вешалок тут не водится. В самой дальней комнате, еще больше загроможденной книгами и мебелью, чем раньше, расселись у стола гости и указала ему Марья Моревна стул рядом с собой. Кипит самовар, горой навалены бублики, стоит мисочка с коровьим маслом и лежит в тарелках нарезанный пеклеванный хлеб. В огромной миске горой наложены куски чайной колбасы. Все кивают ему головами, хозяин дома Иван Прокофьевич, какой-то неизвестный пехотный офицер, бледный и истощенный, как узнал он позднее, поправляющийся в лазарете тяжелораненый, пьют чай, мастеря сами себе бутерброды с колбасой или, сняв с самовара размякший от пара бублик, режут его вдоль на две части и намазывают маслом. Как опоздавшему, делает ему хозяйка бутерброд собственноручно и наливает чай. Разговор, видимо, давно уже начался, и, лишь бросив короткий взгляд на нового гостя, продолжает бледный офицер:

- ...Пришли мне мысли эти в голову, когда я в первый раз по-настоящему в лазарете в себя пришел. Лежал я в офицерской палате, у нас еще сравнительно сносно было, а вот что в солдатских творилось, думаю, сами вы знаете, лишний раз ужасы эти рассказывать не приходится. Теснота, лежат на соломе, на полу, вповалку, персонала не хватает, докторов рвут в разные стороны, сестры мечутся, как полоумные, ни отдыху им, ни сроку. А каждый день всё новые и новые раненые прибывают. Холод такой, что руки под одеялом мерзнут. И вот, ко всему присмотревшись и о всём раздумавши, понял я тогда, что делит нас и солдат какая-то невидимая стена, и ничем ее не пробить... Несмотря на то, что лежу я также с развороченным животом, и того и гляди, дубу дам. Молча мимо проходят, будто я какой-то зачумленный, проворовавшийся. А не мы ли, не офицеры ли, первыми гибнем? Ведь процент убитых офицеров нисколько не ниже...

Хозяйка поближе пододвигает ему тарелку с бутербродами и перебивает его, нисколько не смущаясь:

- Стену эту создавали веками те, кому вы, по мнению солдат, как цепные собаки, верой и правдой служите, а их, солдат, на убой гоните. Веками чуждались вы своего народа. Вон хоть баталера нашего спросите, как матросы на своих офицеров смотрят. Да как на врагов лютых. Всё у нас строилось на священном авторитете высших, на абсолютной их непогрешимости. И казалось народу, что правящие им делают всё по принципу: что моя левая нога пожелает. И вот теперь, когда авторитет этот дал такую страшную трещину, когда рушатся устои совершенно сгнившего режима, что же иное можете вы от солдат ожидать? Народу вы чужды, он и вас лично считает виноватым и ответственным за всё.

- Да чем же мы виноваты? Выполняя приказы свыше, шли мы на смерть, как те же солдаты. Что я поднимал моих солдат идти в атаку, так, извините, и мой ротный меня тоже «поднимал»!

Матрос тоже вставляет свое слово:

- Так оно, да не так. Класс вы привилегированный. Вот в чем суть. Поэтому вам и веры нет.

Докончив бублик, поддерживает его старший реалист:

- Правильно! Все считают, что вы за царя, за прогнивший режим, за все безобразия, которые у нас творятся.

- Но это же ерунда! Где же справедливость?

Младший реалист говорит басом, тоном, не терпящим возражений:

- Эк, батенька, куда вы гнете! Когда наступают великие сдвиги, никто не сентиментальничает. Вспомните французскую революцию!

От слова «батенька» офицера передернуло. Хочет он ответить, но снова говорит хозяйка дома:

- Простите мне, но, состоя в том крыле нашей партии, которое теперь называется большевиками, должна я вам сразу же сказать нашу точку зрения, чтобы потом недоразуме­ний не было. Мы, большевики, за радикальное решение вопроса. Либо вы, либо мы. Вы - это дворянство, купечество, капиталист вообще, мещане, богатое крестьянство, попы.

Иван Прокофьевич в панике поднимает вверх руки:

- Марья, да Бог с тобой, этак вы половину России перережете. Да кто же останется?

- Беднота, пролетариат, рабочие, неимущие.

Матрос раздумчиво качает головой:

- А не получится у вас перебору?

Снова вскрикивает первый реалист:

- Никаких переборов! Только радикально!

- А не придется ли тогда вам собственного папашу распотрошить?

- То есть, как это так - папашу? Он тут причем?

- А притом, что лавочкой тогует.

- Лавочка, да мы едва концы с концами сводим!

Второй реалист смеется:

- Х-ха! Концы с концами! Амеба вы капиталистическая! Из вас, из аршинников мелких, эксплуататоры вырастают!

- Но, Петя, ты же пойми, мой папа...

- Х-ха, папа! Радикальная ломка, товарищ!

Офицер, видимо, отказывается что-либо понимать:

- Но ненавидимые вами цари ничего подобного не делали!

Реалисты вскакивают, первый бросает обвинение свое прямо в лицо:

- А два миллиона убитых за интересы западных капиталистов, а миллионы раненых, а сотни тысяч беженцев?

- А скажите вы мне, не один ли из князей Гришку убил?

Марья Моревна прищуривается:

- Не подсовывайте мне ревнивых мужей!

Баталер хлопает хозяина по колену:

Ну и ну! Вот это - баба, такая и сама на баррикады пойдет.

Семен встает:

- Простите, мне пора, да и боюсь я, что вы и меня со всеми родными перережете.

Хозяйка очаровательно улыбается:

- А вы не смущайтесь, кто нашу эпоху поймет, тот у нас место свое найдет.

* * *

Вместе с Коростиными катался сегодня Семен на салазках у устья оврага «Беленький». Таща санки, уже во второй раз встречается он с каким-то закутанным в шерстяные платки карапузом, прибежавшим кататься позже. Останавливается он и гудит из-под заиндевевшей от мороза шали:

- Ты не Пономарев?

- Да, а что?

- Да так.

- А чего же спрашиваешь?

- Да девка какая-то на каток прибегала, спрашивала, не видал ли кто тебя? Никто ничего не знал, вот и убежала она.