- Эс лебе ди шенсте штадт дер вельт - Вин!

Высоко поднял свой бокал расстроганный австриец:

- Эс лебен ди козакен! - и одним духом опорожнил всё до последней капли.

Бабушка зажмурилась, Господи, опять они посуду бить зачнут...

Но никто больше ничего не разбивал. Все, даже Семен, провозглашали тосты, пили все вместе, группами и в одиночку, и, подсев к Тарасу Терентьевичу, уже совсем осоловелый, пролепетал майор, хлопнув его по колену:

- Абер ин Руссланд ист вирклих вундершен!

От многих возлияний и Тарас Терентьевич на взводе, но майору отвечает немедленно:

- А ты как думал? Это, брат, Россия, а не твоя лоскутная империя!

К ним подсаживается аптекарь и, перекинувшись с австрийцем двумя словами, берет Тараса Терентьевича за пуговицу.

- И ви знаете, что я вам сказать хотел?

- Нет, брат, не бабка-ворожка, не знаю.

Немилосердно крутя пуговицу, сосредоточив на ней всё свое внимание, лишь коротко взглядывая в лицо собеседника, рвет аптекарь так свои фразы, будто заикается:

- И ви же прекрасно знаете, это же война. И сколько горя и слёз. А почему? А за что невинные люди страдать должны?

Ну хоть бы взять господина майора. Ка-унд-ка офицер! И знаете, что в Австрии народу жрать нечего? И где достать? А у спекулянтов...

- У таких вот, как ты, у вашего племени!

- Ах, и что ви себе думаете? И разве другие тоже не стараются? У других нет жен-детишек? А у наших? Ну, вот майор - жена и два сына. Помочь надо...

- Што ты мне мозги туманишь? Я вон, ежели по Камышину пойду, да захочу каждому нуждающемуся помочь, так всего капитала моего не хватит. А ты мне с австрийцем твоим лезешь!

- Но ви же совсем, совсем большого человек! И он не просит ваших денег, он скопил, но только через швейцарские банки...

- Ишь ты, куда гнет! Это что же - должен я твоему майору в Австрию, вражескую страну, русское золотце переслать?

- Ну, и почему вражескую страну? И там все тоже люди. А почему русского золота? Богово оно, золото. А вы бы такого добро сделали, жена у него, двое детишек...

- Слыхал, слыхал, а как же звать ее, Пенелопу майорскую?

- И почему же как звать, и зачем Пенелопу, и вовсе она не Пенелопа, а Сара.

Хмель у Тараса Терентьевича мгновенно исчезает. Толкает он пальцем отца:

- Слыхал, майор-то этот, жид он!

Аптекарь воздевает руки к небу:

- И никакого он не жид. Еврей он, порядочного человек.

Разговор стал таким, что все, сидевшие в гостиной, поняли в чем дело. Прислушалась и бабушка, глянула на австрийца, на внуков, и решила и она слово свое вставить:

- Простите мне, старухе, что не в свое дело вмешиваюсь. А думается мне, коли уж есть такая дорожка, помоги добром человеку. На том свете тебе зачтется.

Тарас Терентьевич ошеломленно смотрит на бабушку, переводит глаза на дядю Волю и Гаврюшу:

- А что вы на это скажете, господа офицеры.

Переглянувшись, поняв друг друга, сразу же отвечает за обоих дядя Воля, старший:

- Столько мы всего на войне хлебнули, что зря и говорить не хочется. И, бывало, и с нами - чужим иной раз так привечены были, что диву давались.

Тарас Терентьевич вынимает свой красный платок и вытирает лицо и глаза.

- Ить вот какое дело! А гляньте на них, на них, как они - один аптекарь из Камышина, а другой черти откуда майор, как они друг за дружку держатся, ну да так и быть, всё одно еду я на следующей неделе в Москву, приходи, деньги приноси, да и адресок не забудь прихватить.

Лицо аптекаря озаряется счастливой улыбкой. Внимательно следивший за разговором майор, видимо, понял благополучный исход, и медленно, с полузакрытыми глазами, с выражением страшной усталости в уголках рта, поднимается в кресле. Монокль выпал у него из глаза и качается на тонком черном шнурке. Две слезинки быстро сбегают по подбородку, он их не замечает, пробует что-то сказать, ничего у него не получается и тянет он молча руку Тарасу Терентьевичу. Тот быстро жмет ее и кричит:

- Ты сантиментальничать брось, чучело австрийское! Сказал, сделаю, и готово.

Бабушка подходит к майору с цыбиком китайского чая в руках.

- Хушь и не нашей ты веры, а, поди, тоже человек. Вот, возьми. Теперь его не достать, настоящий, китайский, пей на доброе здоровье!

Тетя Вера подбегает к роялю, усаживается, берет несколько аккордов и запевает:

Выйду-ль я на реченьку,

Ох, погляжу ль на быструю,

Эх, не увижу ль я свово милово,

Свово разлюбезного!

Дядя Воля наклоняется к Гаврюше:

- А побил нас чёртов майор на внутреннем фронте!

И прав - за роялем опять австриец уселся. Сначала играет он «Радецки марш», затем мелодия меняется и поет майор, помолодевший и бесконечно счастливый:

Венн ди зольдатен дурх ди штадт марширен

Оффиен ди мэдхен фенстер унд ди тюрен...

Но - что это? Крутится это у него голова или попросту уходит пол куда-то из-под ног Семена? Держась за притолоку, за стенки коридора, аккуратно притворяя за собой двери, попадает он в свою комнату. Свалился на кровать и заснул моментально, даже не заметив, что, уйдя от греха подальше, спит на его подушке свернувшийся калачиком Родик.

* * *

После обедни, одевшись и собираясь выйти на улицу, встретил Семен Ивана Прокофьевича, никогда в церковь не ходившего, и показалось ему появление его странным. А у выхода из училища происходило что-то совсем странное, преподаватели и прихожане собирались группами у вешалок и на дворе, толпились в коридоре, о чем-то возбужденно говорили, жестикулировали и полушепотом спорили. Но выражение лиц у всех было оживленное и радостное. Да что же это случилось? Уж не Берлин ли наши взяли? Иван Прокофьевич отошел с ним подальше и прошептал ему на ухо:

- Слыхал? Гришку Распутина укокошили!

Мороз прошел по коже Семена. Слишком уж много слыхал он о Распутине и испытывал к нему чувство какого-то мистического страха и гадливости.

- Кто?

- После расскажу. Вот что - приходи-ка сегодня вечерком ко мне. Старый наш дружок баталер явится, несколько учеников наших будет, офицер один, Моревна моя бутербродов наделает. Потолкуем.

Быстро распрощавшись, бежит Семен домой. Время обеда давно прошло, но в столовую никто идти и не думает. Дядя Воля и Гаврюша сидят в углу и молча прислушиваются к тому, что говорится. Прислонившись к притолоке, стоит аптекарь. Тут же и Карлушка, и даже Иосиф Филиппович, как всегда, в мундире с ярко начищенными пуговицами. Все - и хозяева, и гости, стоят посередине зала полукольцом, окружив облакотившегося на подоконник Фому Фомина, купца первой гильдии, известного камышинского богатея. По круглому, жирному лицу его ручьями льется пот, в левой руке держит он платок и то и дело вытирает им лицо и бороду. Высоко подняв правую руку, будто кого-то остановить хочет, непрестанно шевелит толстыми короткими пальцами. Он давно уже охрип, говорит с усилием, постоянно прокашливаясь:

- Ить прямо с поезду я к вам прибег. В Питере третьяго дня самолично, своими глазами я его видел. И нехай мне никто ничего не говорит, а что исцелял он, так это доподлинно. Вон когда его царское величество изволило Беловежскую Пущу посетить, упал тогда наш наследник-цесаревич Алексей Николаевич, и таково несчастно свалился боком, что получилось у него кровоизлияние. Внутре. Боткин доктор тут же был, болезнь наступившую перитонитом определил. Определить-то определил, а лечить не мог. И такое получилось дело, что лежал царевич наш присмерти. Уже и указ писать зачали, оповещение народу о смерти престола наследника. И послала тут государыня-императрица телеграмму Григорию Распутину. В отчаянии она была, солнышко наше. И только што послала, враз ответ пришел: молюсь, выздоровеет! И только телеграмму ту во дворце читать зачали, подошел доктор Боткин к наследнику-цесаревичу, а он в кровати своей лежит, спит, во сне улыбается и на щечках его, на детских, румянец горит, а до того бледный, как смерть, был...