Замер в ночной тишине хутор. Лежал Семен на спине и никак понять не мог, зачем Гаврюша забрал Маруську? Что, у него в полку другого коня нету, что ли? Ведь убило уже под ним двух коней, очень даже просто и Маруську убить могут!.. Упал лицом в подушку, снова заплакал он, и не видел, как вылез из-под одеяла Жако, глядел в темноту, туда, где на влажной от слёз, смятой подушке лежала голова хозяина, и дрожал, дрожал всем телом. Но не один Семен в эту ночь плакал. Плакала мама, плакала стоявшая на коленях перед иконами бабушка, плакала и Мотька, убежав на сеновал. Вспоминала она танцы на балконе, всхлипывала и падала лицом прямо в пахучую степную привядшую траву и лишь под утро заснула.

А неделю спустя пропал куда-то Жако. Думали все, что прибежит он к обеду, надеялся Семен, что появится он к ужину, но и после ужина нигде его не было. Микита видел, как увязался Жако за бешеной собакой.

- Ясное дело. Бешеная она была. Почуял Жако, что и его дело дрянь, и сам из дома сбежал. Вряд он теперь вернется.

Обняла мама Семена, прижала к себе крепко-крепко, вытирала глаза и себе, и ему, и ничего, кроме: «Сёмушка, мальчик мой милый!», - сказать не могла...

Целыми днями бродил он по степи, по буграм, по лесу, по Середнему Колку и по балкам, осматривал кусты и заросли тернов, звал напрасно своего любимца. Так и не вернулся больше Жако на хутор...

Как-то раз забрел Семен к тете Агнюше на хутор и увидел Мусю, сидевшую в любимой ее беседке. Поговорили они обо всём долго. И благодарен он был ей, сумевшей отвлечь его от постоянных дум о Жако и Маруське. Но страшно удивился, вдруг услыхав бурные звуки рояля и голос тети Агнюши:

Все говорят, что я ветрена бываю,

Все говорят, что я многих люблю!

Глянул он вопросительно на Мусю, обдав его быстрым взглядом, опустила она голову и прошептала:

- И так каждую неделю с тех пор, как опять наши на войну уехали. Собираются они: тетя Вера, мама, Анна Петровна, француженка, папиросы курят, пьют вино и наливку, заводят патефон, танцуют, на рояле играют, потом рассказывает им что-то такое француженка, что хохочут они, как сумасшедшие. Жду я, и не дождусь, когда снова в Новочеркасск уеду. Стыдно мне перед всеми.

А сквозь открытое окно снова слышно пение.

Закрыв лицо руками, выбегает Муся из беседки. Семен отправляется домой и натыкается на старого теткиного работника Панаса Дулю.

- Ось, чув, паныч? Бачив, яка в нас мерехлюдия йдэ? Що ни дэнь, то и пьють. А всэ через ту вийну прокляту. Воны ж вси, паны наши таки, що життя за них покласты можно, аж ось, бачте, слаба баба, слаба, ось воно, що. Ривновагу посгубылы.

* * *

Последние перед отъездом в Камышин дни ходил Семен по хутору, как потерянный, вспоминая Жако и Маруську. Всё ему опротивило, ни на что бы глаза не глядели. Часто уходил на гумно, забирался на большой стог соломы, усаживался там, наверху или в другом его конце, на земле у канавы, и, прижавшись к соломе спиной, жуя травинку, смотрел перед собой, ничего не слыша и не видя. И каждый раз, когда оставался он так совершенно один, подходил к нему несмело Буян, вежливо улыбался, ложился неподалеку от него на живот и раз за разом рывками подползал к нему так близко, что мог ткнуться носом в его сапог. Вечером подни­мался Семен и, не сказав Буяну ни слова, шел за собакой, сразу же в диком восторге опережавшей его и несшейся к дому... Предан был ему Буян по-рабьи, но Жако заменить не мог.

* * *

В это воскресенье неожиданно съехались гости. Даже сам предводитель дворянства Мельников пожаловал. Приехал дядя Андрюша с тетей Миной, пришел Петр Иванович, и страшно все обрадовались, увидев Савелия Степановича. Прихрамывал он, несмотря на то, что вот уже три недели как вышел из лазарета, в котором провалялся три месяца. Совсем недалеко разорвалась от него австрийская граната, коня под ним убила, правую ногу его здорово изорвала, но, слава Богу, никаких тяжелых увечий не нанесла. Вот и получил он отпуск и отправился домой на побывку. Ходит он, опираясь на толстый чекнарь, который вырезали и подарили ему бывшие его ученики, смотрит вокруг себя весело и радостно, точно привел его Бог во второй раз на свет родиться. Да и, коли по правде сказать, не так ведь всё и просто было: смерти в глаза глянуть, и всё же уйти от нее в последнюю минуту.

К столу, специально для него, подносят мягкое кресло, подкладывают подушки, и, совершенно смущенный оказанным ему вниманием, теряется он. Выручает отец, предложивший сразу же выпить за всех наших воинов, за веру, царя и отечество кровь свою проливающих. Вот эти - царь и отечество - сразу же и приводят его в себя, и, выпив рюмку, чувствует он, что от прежнего смущения и следа не осталось. А лишь нервирует его присутствие Мельникова, заядлого монархиста, ему, и всем вообще, правду-матку в глаза сказать собирается.

После обеда, как и положено, переходят все в гостиную. Кто пьет наливку, кто потягивает вино, отец попросил стаканчик чайку, бабушка ничего не пьет, чулок вяжет, мама и тети занялись турецким кофе.

Аккуратно отхлебнув наливки, оглядывает всех сидящих в гостиной Мельников и говорит голосом сытого и довольного человека:

- Вот-вот. И всегда это у меня так бывает, когда я на Донщину приезжаю, отборная компания, гм, я хочу сказать - и общество прекрасное, и угощение великолепное, и питье первого сорта. Разрешите здоровье дам выпить?

Все пьют здоровье дам. Бабушка поджимает губы: никак тон этот ей не нравится, иначе, проще у нас говорят, да деваться некуда, большой он, Мельников, человек, всё в столичном обществе вращается, разве же такому скажешь, как и что по-человечески делать надо. «Здоровье дам!», - эк выдумал! За хозяйку в доме выпить надо, а не за каких-то там «дам». Попридумали там, у себя в Питере, и тут нам указывать норовят. Вон служивые наши, как начнут о том же Питере вспоминать, так, на шепот перейдя, чтобы никто их не расслышал, тоже каких-то, нето дам, нето дамочек, вспоминают. И смеются так, что слушать противно... Слава Богу, у нас никаких таких дам нету, а хозяйки в доме, вон, Господи прости, у Андрея сука была, Дамкой звали... грех один.

Мельников ничего не замечает, слишком обед был хорош, даже мороженое подавали. Вино тоже совсем приличное, наливка первосортная, нет-нет, живут казаки, слава тебе Господи! Нужно им что-нибудь приятное сказать:

- А теперь должен я отметить, особенно вот в присутствии нашего храброго воина, если не ошибаюсь, Савелия Степановича, что служба Войска Донского, жертвы его на алтарь оте­чества столь велики и значительны, что стоит и нам с вами еще раз вспомнить высочайший манифест самим Государем и Императором нашим собственной рукой подписанный, в котором вновь и вновь исчислены и подтверждены все права и преимущества, коими Войско Донское неизменно пользуется.

Дядя Андрей кашляет и переглядывается с Петром Ивановичем, отец смотрит куда-то под фикус, Савелий Степанович ерзает в своем кресле, и басит в ответ Мельникову мрачный дядя Петя:

- Это о каких же правах и преимуществах говорить вы изволите? Уж не о тех ли, что повелись у нас еще со времени царя Александра Третьего, а никак они ни что иное, как самая обыкновенная милитаризация школ наших. Или, лучше, иначе сказать, борьба властей предержащих против просвещения на Дону? Не писали ли еще тогда нам из Питера, что стремление казаков к учреждению стипендий в университетах превышает потребность в лицах с высшим образованием? Ведь тогда еще решили там, в Питере, что нужны казакам школы лишь профессиональные, для военной службы или для занятий практических, по отраслям сельского хозяйства или же ремесленные. Не сократили ли еще тогда число наших стипендий наполовину, предоставив казачьей молодежи учиться только в военно-учебных заведениях? Не закрыли ли еще тогда в Усть-Медведице, в Каменской, в Нижне-Чирской все гимназии и по всему Дону все женские учебные заведения? А что вместе этого открыли? Да кадетский корпус. Вместо докторов, инженеров, профессоров, должны мы, казаки, обязательно только на офицеров учиться. Но и этого мало показалось - ввели в ремесленных школах военную дисциплину, военные упражнения, соответствующую гимнастику, обучение фронту, отдание чести. До того пошли, что в уцелевших гимназиях, и в них, всё это ввели. Это ли ваши права и преимущества?