С ужасом смотрели сбежавшиеся к мельнице хуторяне на содеянное за ночь водой. Схватился, было, отец за голову, да некогда тут горевать - немедленно укатил посланный им куда-то Матвей, сам отец поскакал в Ольховку телеграфировать начальнику в Камышин с просьбой прислать с пяток пленных. А Микита, как залез с утра в промоину, так и не вылезал оттуда до вечера. Да толку-то что от этого?

Вот тут и рассказала бабушка, что мельник Микита, конешно, слова сказать нельзя, мастер хороший, дело свое понимает, но далеко ему до Егора, того, что в седьмом году от антонова огня помер. Разладилось у него что-то в самотаске, и хотел он поскорей через вал сигануть, да осклизнулся в валенке и попал ногой промеж шестерен. Ступню ему и отдавило. Пока разыскали фельдшера, антонов огонь у него в ноге начался. Перевязал его тот фельдшер и велел назад домой везти, всё одно помирать человеку, так нехай хоть по-христиански, под образами в переднем углу, в кругу родных своих смерть примет. Вот так и помер тогда Егор. А уж мастер был - что муку молоть, что столярить, что плотничать, что корзины плести, что сети или бредни вязать. Только был он всегда какой-то уж дюже серьезный. С женой, и с той, в день слово-два скажет, и тем делу конец. А главное, чем знаменит он был - слово он такое знал, знал такое слово, что за все время, пока он мельником был, вода ни разу плотину не прорвала. Сколько раз весной, бывало, - нальет вода пруд всклянь, выйдет в луга, пойдет по ливадам, все катухи, сараи, амбары, всё, как есть, позатопит, под самое крыльцо к дому подойдет и поднимается все выше. Только, бывало, воткнешь камышинку в землю, там, где воды кромка, обернулся, глядь, а камышинка твоя уж вон она где - до половины в воде стоит, будто сама поглубже забрела. Вот в таких случаях и уходил Егор на плотину. Один. Никому за ним идти не велел. Выходил он, шел по самой по обочине, сапогами наступал твердо, как раз на ту линию, куда вода пошла, а она уж там и тут, змейками, начинала через плотину виться, того и гляди, нажмет и прорвет ее, да и самого мельника с собой унесет. А он - ни в одном глазу! Идет по плотине, шепчет что-то такое, что от отца своего знал, а был и отец его тоже мельником. Да, идет это он таким порядком, шепчет, нето молитвы, нето заклинания, иное ли что, не в этом дело, а в том, что в тот самый момент, как шептать он зачал, ну прямо у всех на глазах, переставала вода весенняя прибывать. Будто завороженная, останавливалась, а поставленная на берегу камышинка, та, что вода ее затопила, вон она, опять на сухом стоит. Пошла, значит, вода на убыль, устояла плотина, никакой беды не случилось. Вот какое слово Егор тот знал. И ставил ему тогда отец магарыч, да еще какой!

А когда помер Егор и подрядил отец Никиту, так в первую же весну прорвала вода плотину и пришлось хохлов с Ольховки рядить. Эх, и содрали же они тогда с нас за кубик, попользовались случаем. Будто и креста на них не было. Страсть и сказать. Правда, рассердился тогда отец, надоело ему каждой весной ночи не спать, на плотину бегать, гля­деть, стоит она или нет? И, несмотря на то, что попользовались тогда хохлы здорово, велел он им такую плотину насыпать, чтобы против старой была она в два раза и выше, и шире. И тут же кольев вербовых нарубил и побил их по обеим сторонам плотины, один от одного шагов на двадцать. И глянь - пустили они побеги, потянулись с них к небу веточки, и пяти лет не прошло, такая там аллея вербовая выросла, что то любо-дорого. Да, будь Егор жив, никогда бы вода кауза у нас не подмыла. Ни в жисть! Отец его тоже мельником был, научил его, а сам он от своего отца, от Егорова дедушки, слово то узнал. Тот Егоров дед тоже весь свой век мельником проработал. Настоящие мельники они, Господи прости, с нечистой силой знаются. А Микита, нет, не то. Не тот народ нынче пошел, мелкота, настоящего понятия в них нету, что оно и к чему...

Мишка и Семен, с набежавшими тучей из Разуваева казачатами, таскали корзинами горбылей и завалил ими Семен всю кухню. Со всех хуторов прискакали, прибежали, приехали на тачанках их обитатели, охали и ахали, глядели в страшный прорыв, ели жареную и вареную рыбу, накладывали ее себе в мешки и отправлялись по домам, горестно крутя головами. И весь следующий день прошел в ахах и охах, бабушка дак даже всплакнула, а на третий день привез Матвей четырех рабочих, сваливших у сольницы огромную бабку, которой с завтрашнего дня начнут они сваи бить.

Сразу же отправились они с отцом в Середний Колок, отметил он им подходящие деревья, плюнули они в ладони и стали валить те деревяки, обрубая сучья и обдирая с них кору, и сокрушаясь, что всё оно, конешно, хорошо, только вот лес-то сырой, дело известное...

Но вот стояла, наконец, первая свая с помостом для рабочих. Втащив туда бабку и поставив ее на-попа, приловчились рабочие поспособней, и:

- Р-раз, - крикнул старшой, и взлетела бабка высоко в воздух. - Сама пойдет, сама пойдет, сама пойдет! Р-раз, р-раз!

Под каждый возглас: «Р-раз!», - взмывала снова бабка, обрушивалась на сваю, и после каждого удара ясно видно было, как садилась она всё глубже в землю. Отмахав бабкой разов с десяток, уморившись от тяжести и собственного крика, останавливались рабочие отереть с лица пот, перевести дух.

И снова: «Эх, дубинушка, ухнем!». И снова: «Сама пойдет», и - р-раз, р-раз, р-раз! А на радостях, что свая забивается споро, запевали:

Как у нашей у Матрёны,

Промеж ног кусты паслёны...

Это еще туда-сюда, а вот дальше:

А мы барина уважим,

По губам х... помажем.

Чем они барина мазать хотели, понял отец сразу же. Спокойно взяв со стены плеть, подошел он к помосту сидевшей уже совсем низко сваи, поиграв плеткой в руке, потребовал прекратить неприличие.

Приморившись, спали рабочие после обеда часика с два в холодке, а потом снова за дело взялись, да, почитай, до самого захода солнца. Вечером послал им отец бутылку водки. Выпили они ее, похлебали, благо, рыбы невпроворот было, и поснули на сеновале. Да так храпели, что всю ночь собаки пробрехали.

Три дня били они сваи, три дня пел старшой, и чем дальше, тем озорней были его прибаутки, и всё сердитее ставал отец.

Пришла к вечеру телеграмма из Камышина, и, поужинав, отправился отец на мельницу рассчитать охальников.

А на другой день приехало пять австрийцев со старшим, отрекомендовавшимся как «баумайстер». Подкрепились они на кухне борщом, внимательно осмотрели всё, изредка лишь перекидывались скупыми словами, и без шума, и песен, неторопливо и аккуратно принялись за работу. Спорилась она у них так, что отец руки потирал:

- Видал! Что ни говори, а культура сказывается.

А ездивший в эту субботу в Ольховку за гвоздями мельник встретил там того рыжего рабочего, и велел он «перезвонить» отцу, что попомнят они ему то, как он их в ночь с хутора выгнал.

* * *

Дядя Воля, перед прощальным завтраком, отвел племянника в сторону, дал ему, чтобы бабушка не видала, большой сверток в руки и почти шепотом сказал:

- Стенка у тебя в комнате вся, как есть, оружием завешана. Бабушка на нее и смотреть боится. Выбери время, повесь и этот вот маузер. Немецкий он, офицерский, автоматический. А вот и патронов к нему сто штук. Попомни одно: может он здорово нам пригодиться.

Перед отъездом, как это и положено, все, и уезжающие, и остающиеся, присели на минутку. Снова уходят они на фронт - дядя Воля, Гаврюша и Алексей. Господи, да когда же все это кончится?

Первым поднялся дядя Андрей, за ним бабушка и все остальные. Обернувшись в передний угол, перекрестились три раза, обнял уезжающих Семен и убежал в лес, за хутор. Упал в траву и заплакал. Домой вернулся лишь к вечеру. И хорошо сделал: по всему дому пахло лекарствами, а тетя Мина лежала в гостиной на диване. Стало ей плохо после того, как проводила она обоих сынов своих и вспомнила Аристарха. Зашлась в плаче, и, как уже потом объяснил специально привезенный из Ольховки фельдшер, был у нее сильный сердечный припадок.