Открытое окно: света нет - лишь красные отблески пламени.
Лак на двери потрескался. Белая древесина с первым слоем синей краски, смытой скипидаром: в вертикальных прожилках остались грязно-синие линии.
Все это не обозначено. Я забыл о рвах или реке. Ряд крашеных либо лакированных плиток - кроваво-красных. Остальные плитки были серыми, пористыми, покрытыми накипью после мытья. Этими плитками был выложен порог или пат комнаты, либо подвала.
Что-то вроде большого зала во всю глубину дома, мне следовало бы его начертить, до самого конца сада, или парка, до лестницы, спускающейся лицевой стороной во двор, с балюстрадой спереди, на которую можно опереться и полюбоваться зеленой водой, отсвечивающей внизу меж деревьями.
Улица соединялась с дорогой, где ехало множество автомобилей, в основном - грузовики. Улочка огибала дом и была столь узкой, что, если на ней сталкивались два человека, они могли лишь вежливо отпихнуть друг друга. Там проходили дети, отправляясь на фермы за свежим молоком, овощами и яйцами. Я забыл сказать, что они часто зарабатывали на этих покупках монетку.
Но дом совершенно разрушен, я должен буду нарисовать то, что мне нравится, и вспомнить, как в детстве мы большой толпой ходили играть в этот сад: хозяин нам разрешал, он был человеком общительным.
Я терпеливо затачиваю карандаш перочинным ножом, рисую простые геометрические фигуры: бумага неплотная, и графит продавливает в ней колеи, протыкает дырочки. Но я хорошо вижу, что нарисовано: дом занимает угол, образованный двумя перпендикулярными улицами. Одна широкая, несколько сотен метров в длину и соединяется с автотрассой, а другая улочка тянется на полкилометра, после чего распадается на тропинки, расходящиеся к лесу, лугам и фермам вдалеке.
Это старинное поместье, прозванное «Усадьбой со рвом» из-за грязной, судоходной, возможно, местами забетонированной реки, текущей вдоль западной границы парка. Этот аварийный, развороченный ненастьями дом с гниющим деревянным корпусом остается необитаемым. Возвращаясь из школы, дети любят бросать здесь своих товарищей, которые этого боятся.
Ну вот. Я прикрепляю рисунок к двери и не свожу с него глаз. Бумага приколота булавкой: торчит лишь металлическая головка величиной с красное пятнышко - чешуйка засохшей крови, оставшаяся на пальце после прокола.
Шагнуть к столу, опираясь о стену с вырисовывающимся окном. Вернуться на середину
на полу лужа черной, густой жидкости, напоминающей сироп, пересахаренный кофе, живопись
комнаты
и сесть на плетеный стул. Вытянуть ноги.
В деревянную дверь вонзен нож. Его нельзя выдернуть: он прошел насквозь, и, возможно, раненое вещество, точно живое дерево, плотно обхватило металл.
Когда человек получает удар ножом, копьем или рогатиной в живот, он со стоном хватается обеими руками, обвивает и обхватывает оружие. Человек и оружие становятся единым актом насилия, единой болью. Живот, пожирающий сталь, бьется в любовных су дорогах: убитый испускает дух, кружась на месте.
Прежде в этой деревянной двери торчала лишь булавка: она удерживала лист бумаги.
Половина пятого. Дети выходят из школы. Вот они уже на улице, где вечно слоняются этими чудесными вечерами.
Вон тот держит в руке длинный гибкий прут, вырезанный из орешника.
Он просовывает руку через дыру в решетке и ломает длинный поднимающийся побег: древесные волокна сгибаются, но рвутся лишь наполовину. У мальчика нет ножа: приходится скручивать прут вокруг надлома. Волокна растянулись, свились в растительную спираль, а затем порвались.
К концу года, перед сбором лесных орехов, паренек срывает их сквозь решетку, после чего, стоя рядом, раскалывает зубами мягкую скорлупу и достает желтую, горьковатую мякоть, которая липнет к оболочке и распадается на гладкие белые кусочки цвета слоновой кости, похожие на молочные зубы.
Дети по очереди проходят мимо кустика, срывая пучок листьев и два-три ореха, а затем продолжают путь, визжа и смакуя на языке сладковатое молочко незрелых плодов.
Сорвать ветку с зубчатыми листьями, на которой висят гроздьями по три-четыре черные ягоды: круглые, гладкие, твердые плоды с горьким вкусом.
Пройти вдоль школьных решеток за этими кустиками и поискать в заборе брешь. Я не нахожу ее и жду ночи, чтобы перелезть.
Захожу во внутренний двор, в туалеты, в коридоры с широкими оконными проемами, пронзенными темнотой: она кажется жирной, липкой и заглушает мои шаги по гравию.
Во дворе пустынно. Ни одна человеческая тень не потревожит эту тишину и пустоту, где словно играют призраки детей, которые манят и в то же время отпугивают незваного гостя: перед ним все исчезает.
Я в нерешительности, мне уже не терпится уйти, так как я знаю, что могу входить, выходить и оставаться там, не мешая, не касаясь и не хватая ничего живого.
Кустики с черными ягодами вдоль всей решетки или цветы, большая полоса грязи, груда поломанных парт, что угодно - все, что мы достаем из тайников головного мозга, думая о деревне и пустошах, непрерывно, однообразно: единственное воспоминание, единственный образ, который я еще могу воскресить, изучить, представить.
Пока эти образы появляются, движутся и разрушаются, время стирается, а жесты замирают.
Дом хранил на себе печать воспоминаний: в некоторых комнатах можно было столкнуться с прежней эпохой. На первом этаже открывался большой и просторный зал, посредине которого начиналась двойная винтовая лестница. По обе стороны зала - огромные комнаты с высокими потолками, деревянными панелями, гулкие и обставленные с провинциальной старательностью: реликвии жеманного века, старинные столы, застарелая неразбериха тех мест, где так славно когда-то жилось.
Но рядом с домом раскинулся фруктовый сад с белыми цветами. Хотелось срывать их, мять глуповатые венчики с выемками, как у крестьянских корсажей, - безмятежные, слишком свежие на солнце и чересчур гладкие на ветру, - которые апатично ждали, пока сквозняк оплодотворит, оприходует, напичкает семенем, заполнит их по самое горлышко. Белые лепестки осыплются, и эти белые самки раздуются, точно фурункулы, вывалят на живые листья свои измученные животы, вспухнут большими, безвкусными и сочными плодами, которые будут лопаться, разбиваться и гнить в траве, обследуемые хоботками насекомых, а дерево, наконец-то избавившись от этих подвешенных волдырей или опухолей, выпрямится во всей своей наготе и силе. Сначала должно было закончиться лето, чтобы осень сбила все эти ганглии и туго натянула лес грубыми копьями.
Вот уже много лет никто не выходит из этого дома и даже не показывается в окне. Времена года больше не сменяют там друг друга.
Он прихотливо ступает без определенной цели и просто наслаждается тайнами этого необитаемого места. Солнце и многочисленные источники света, ласкающего его детскую кожу, присутствие крошечного мира на уровне глаз.
Он подходит к дровяному сараю. Пол там земляной, кремового цвета и стирается в пыль мельче и легче песка, которая понемногу припудривает кожаные сандалии и ступни.
Мальчик садится на корточки перед нижним закромом и наблюдает за игрой пауков, мышей и теней в глубине.
Я храню прядь древних, ломких волос, которые рассыплются в прах, если помять их хоть пару секунд пальцами. Они тускло-белокурые, не волнистые, а закрученные, точно стружка, и ничем не пахнут.
Солнечный свет заливает столешницу, и я кладу эту прядь туда. Она тотчас привлекает серую муху, которая пробегает по ней, а затем улетает. Больше ничего, но солнце постепенно оживляет волосы, возвращая им блеск, который сродни не столько золоту, сколько древесине, шкуре, плоти.
Прядь меркнет с наступлением вечера. Я начинаю различать звонкие вибрации комаров, несметных летом, которые меня отыскивают и окружают. Ночь ясная: лунный луч обводит оловянный подсвечник белым контуром.