Об убийстве Райсса он упоминал, сказал, что это дело, о котором до его выполнения он не знал ничего, на многое открыло ему глаза, то есть показало, что процесс вырождения диктатуры зашел так далеко, что он, коммунист и революционер, не может больше служить этому режиму.
После разных, довольно безразличных рассказов — говорил все больше он — он вдруг спросил меня: а как же вы не побоялись взять к себе в дом человека «из того лагеря»? Я еще не успела ему ответить, как он стал удивляться (и, пожалуй, как-то возмущаться!) нашему легкомыслию — такому человеку, как Дан, взять в свою квартиру человека из контрразведки… А если все его рассказы просто трюк, чтобы убить Дана, похитить и т. д. Сконфуженно я должна была признать, что такая мысль мне и в голову не приходила, что если бы большевикам пришла идея «ликвидировать» Дана, то они нашли бы для этого иные способы, от которых все равно нам не уберечься… Я понимаю теперь, что это звучало неубедительно, но нам действительно такая идея была совершенно чужда, и к такого рода объяснению я была совершенно не подготовлена… Разговаривать систематически в тот вечер было совершенно невозможно, он сбивался, перескакивал с одного предмета на другой, говорил о своем беспокойстве за судьбу семьи. «Они знают, что это для меня самое важное» — не раз повторял он, явно нервничал, два раза попросил меня сойти вниз посмотреть, «нет ли чего подозрительного», беспрестанно курил, иногда смотрел из окна на улицу — мы жили на первом этаже, — как-то прячась за занавески, вообще проявлял столько военной «хитрости», что я только диву давалась — какой-то совсем другой мир, к которому, казалось мне, нам никогда не привыкнуть.
Всю эту эпопею Кривицкий сам рассказал в своей книге, и повторять все это мне не стоит. Не рассказал он там только об одном разговоре, который был у нас в один из следующих вечеров, когда мы снова остались одни — Дан ушел, кажется, на какое-то собрание. Помню, Кривицкий нам решительно заявил, что оба мы не можем уходить из дому, оставив его одного, и мы это приняли; поэтому весь день, пока я была на работе, Дан сидел дома. Само собой разумеется, что мы устроились так, что к нам никто из товарищей в эти дни не приходил… В один из вечеров, когда мы сидели вдвоем, он снова вернулся к теме о «доверии», резко осуждая его, утверждая, что оно обычно граничит с безответственностью. Подчиняясь какой-то внутренней логике или, по крайней мере, ассоциации, он вдруг мне сказал: «Да, вот, например, мне раз случилось… Я усомнился в верности одного человека, моего агента, человека, который многое знал, многое держал в руках. Если мои сомнения были правильны, он из нужного человека превращался в опаснейшего, именно в силу своей значительности. Надо было выяснить, объясниться. Я жил тогда в Голландии, он — в Вене; я вызвал его на свидание, просил приехать в Зальцбург, думал в процессе свидания проверить свои подозрения, еще раз проконтролировать свои впечатления, его ответы… Он приехал, мы три раза уходили с ним в горы, в далекие прогулки, говорили. Из последней прогулки он не вернулся; я уехал из Зальцбурга один… Он слишком много знал…» Я обмерла. «Как же вы все-таки проверили его? Как убедились?» Оказывается, ничего не проверил, да как такие вещи и можно проверить? Ни в чем не убедился. Но раз сомнение зародилось, дело надо ликвидировать, он не за себя боялся, а за других, за «дело». Тот слишком много и многих знал, риск был слишком велик…
Я остолбенела. Он заметил это и, криво усмехнувшись, сказал: «Вот поэтому-то и у меня иное отношение, чем у вас, к тому, что и меня могут ликвидировать… Тут нет места морали. Безопасность и безопасность многих; тем хуже для того, кто ей угрожает!» Много позже я вспомнила об этом разговоре… Я не верю в то, что его убили чекисты, агенты Сталина, я думаю, что его заставили покончить с собой. Он подчинился силе угроз, которые ему могли быть представлены; возможно, подчинился, даже не протестуя, а просто подчиняясь закону, которому все подчинены в «их» ремесле — кто угрожает безопасности многих, должен быть устранен.
Многим казалось странным, что большевики, столько лет оставлявшие его в покое, вдруг почему-то снова взялись за него. Случайно мне стало известно, что так просто «в покое» его все же не оставляли; к тому же за годы войны, после некоторого периода спокойной жизни, после опубликования своей книги, он как будто сошел со сцены. Но именно только «как будто»: лишь только началась война — он два раза ездил по приглашению Черчилля, раз в Англию, раз в Канаду, и давал английской контрразведке разные сведения о немецких агентах, проживающих в Англии. Он сам рассказал нам об этом, когда посетил нас в Нью-Йорке в декабре 1940 года, мне кажется, в первые рождественские дни. После этого не прошло и трех недель, как он был найден мертвым в отеле в Вашингтоне.
Во время этого свидания, которое было мучительно, Кривицкий сказал нам, что он давал сведения только об агентах, работавших на Германию. Было ли это так, сказать трудно. Во всяком случае, большевики имели все основания беспокоиться и по своим законам (по законам «их ремесла») могли счесть необходимым без особой проверки, во имя безопасности многих — устранить одного…
Это единственное в Нью-Йорке свидание с Вальтером я запомнила очень хорошо. Он пришел к нам без предупреждения, совершенно неожиданно; встретились мы очень сердечно, хотя у нас и было против него кое-что, но все же мы ему очень обрадовались. Дан, однако, счел необходимым выложить ему все, что у него было на душе. Первое, что он ему сказал, это — что его книга, которую мы получили еще в Париже, так сильно расходится во многом с его парижскими рассказами (впрочем, я тогда же писала ему об этом, но ответа не получила; у нас даже, кажется, не было уверенности, что письмо дошло до него). Многое, что в его рассказах было предположительно, в книге преподносилось как определенно бывшие факты. Так, например, по его рассказам выходило, что он в Испании во время гражданской войны сам не был, а в книге он рассказывает чуть ли не как очевидец о разных событиях, там происходивших. Нам он говорил, что ничего положительного о похищении сына Абрамовича[34] не знает, хотя и предполагал по всему, что его могли «ликвидировать» по той или иной причине только агенты ГПУ, и только удивлялся, как молодой Рейн мог совершить такую неосторожность, как поехать в Испанию, «где наши хозяйничали, как дома». Не знал он или, по крайней мере, не рассказывал ничего положительного и о похищении генерала Миллера, в книгах же он трактует об этих событиях как человек, бывший в курсе, и т. д. Кому мы должны верить — Вальтеру, как он был в Париже, или Кривицкому в его нью-йоркской книге, спрашивал его Дан. Удовлетворительного ответа бедный Кривицкий дать не мог, обещая «после» все объяснить. Это «после» никогда не наступило, мы больше не видали его.
В это наше свидание он снова вернулся к вопросу о доверчивости демократий, о вреде такой доверчивости. В ответ на его рассказы о свиданиях с Черчиллем и об его «информации» (тут он сказал, что не разоблачил ни одного подпольщика, а только указал на людей, которые, как он знал, работали на Германию; насколько это соответствовало действительности, судить не могу, оставляю это на его совести). Дан не без упрека напомнил ему, что он, Кривицкий, уезжая в Америку, предполагал уйти в частную жизнь и что это было в какой-то мере предпосылкой в разговорах Дана с Блюмом, который должен был просить у Буллита[35] визу в Америку для Кривицкого. Блюм хлопотал о праве убежища для уважаемого человека. Вот именно в этот момент Кривицкий снова заговорил о преступной «доверчивости», могущей иметь самые пагубные последствия, и при этом не без запальчивости назвал имена некоторых журналистов, которые, правда, без особых конкретных обязательств, получали в свое время «у него» деньги для своих газет или для себя лично, и некоторых общественных политических деятелей, которые уже прямо «служили ему» не по убеждению, а за деньги. В свое время в Париже он как-то отмечал, что его агенты чаще служили не за деньги, а по убеждению, из-за симпатии к Советской России, к русской революции. Тогда он нам никого не назвал. (Имена, сообщенные им в нью-йоркское свидание, я передала доверенному лицу.[36]) Прощание было тягостное, но все же мы должны были еще встретиться, на чем особенно настаивал Кривицкий. Говоря о своих дальнейших планах, он говорил, что собирается купить автомобиль, небольшую ферму недалеко от Нью-Йорка, что так будет лучше для сына и т. д., приглашал к себе. Уже тогда он жил под фамилией Томас. В то свидание он отнюдь не произвел на нас впечатления человека, который знал, что для него все кончено. Скорее наоборот. Поэтому известие об его «самоубийстве» было для нас такой большой неожиданностью.
34
Марк Рафаилович Рейн, похищенный агентами Советского правительства в Испании, куда он направился для участия в гражданской войне на стороне республиканцев. Прим. Б. Сапира.
35
Д. Буллит — посол США в Советском Союзе. Прим. сост.
36
Тут явная неувязка. Л. О. Дан, по ее словам, видела Кривицкого в Нью-Йорке лишь один раз, и тогда, как она пишет, «он нам никого не называл из своих сотрудников». Между тем она же регистрирует, что имена, сообщенные им в нью-йоркское свидание, передала доверенному лицу. Прим. Б. Сапира.