Я получил задание продолжать работу. Мне предстояло выехать в Уругвай в качестве агента ЦРУ.
Затруднительное положение
Итак, в феврале 1964 года я прибыл в Монтевидео. Микале встретил меня на аэродроме, и первые два дня я жил у него, а затем устроился в пансионате на улице Мальдонадо.
Казалось, все идет превосходно. Возможно, это ощущение шло от того, что в Монтевидео был в разгаре карнавал, а Микале хотел сторицею воздать за то внимание, которое я оказывал ему в Гаване.
Вспоминаю, как некоторые говорили: «Нынешние карнавалы не то что прежние». Тем не менее, празднества продлились немного дольше дня, намеченного как окончание карнавала. Позже я понял, что для отдельных кругов Уругвая «весь год — карнавал».
Для тех, кто прибыл из призрачного, горького и полного ненависти общества, каким оно было в Соединенных Штатах, Уругвай мог показаться освежающим оазисом. Видя эту беззаботную жизнь, сторонний наблюдатель мог быть уверен, что попал в Хауху (так называется местечко в Перу с благодатной землей и прекрасным климатом). Но лично мне не хватало здесь того захватывающего чувства, которое я испытывал на Кубе, — чувства человека, строящего свое будущее и готового защищать его до конца жизни. Однако в сравнении со своими разграбленными соседями Уругвай, откровенно говоря, производил приятное впечатление. Так мне показалось на первый взгляд. Теперь‑то я знаю, что это всего лишь подгримированный вчерашний день… подгримированный на потребу легковерных иностранцев. Но при всем при том уже начали обозначаться признаки застоя. Это были первые внешние признаки начинающегося экономического упадка. Благоприятные международные факторы, которые на протяжении более или менее продолжительного периода позволяли стране иметь уровень жизни выше, чем в соседних странах, постепенно исчезали.
Спрут уже начинал сжимать свои щупальца. Однако вначале трудно было понять, что «американская Швейцария» на самом деле не является исключением из числа «скорбных американских республик».
С моим приездом в Монтевидео началась поистине комедия ошибок, которая затем длилась годы. С одной стороны, Микале использовал меня как «специального советника», с другой — ЦРУ требовало от меня информацию о Микале и других политических деятелях, Я старался удовлетворить каждую из сторон. Но задача у меня была совсем другая.
Спустя некоторое время Микале попросил меня просмотреть альбом с фотографиями аккредитованных в стране кубинских дипломатов и проштудировать их биографии. Мне он сказал, что хочет лишь убедиться, нет ли среди них агитаторов.
Хотя мое внимание и привлек тот факт, что уругвайское правительство располагает досье на дипломатов, я этому не придал большого значения. Уругвай поддерживает дипломатические отношения с США, думал я, откуда, ясное дело, он и получил эту информацию.
Так, я никогда точно и не узнал, принадлежали ли эти документы уругвайскому правительству или их передали Данило Микале в частном порядке. Чтобы не огорчать его, я занялся «изучением» документов. Никого из агитаторов я не узнал, и на этом дело закончилось. По крайней мере, я так полагал.
Через несколько дней Микале попросил меня заполнить анкету. Анкета подозрительно напоминала те, которые мне десятками пришлось заполнять в Майами. Я не стал возражать, приняв это за обычную формальность. Затем Микале задал мне несколько вопросов. Ирония заключалась в том, что они были идентичны тем, какие мне задавали американцы о самом Микале, и тем, на которые мне пришлось отвечать спустя несколько лет. Я, конечно, воздержался от каких‑либо комментариев. Вскоре я об этом забыл, но теперь мне это кажется очень забавным.
Нельзя описывать первые проведенные мной недели в Уругвае без упоминания того глубокого впечатления, которое произвели на меня интерес и симпатии большинства людей к кубинской революции.
Интерес к происходившим на Кубе событиям ставил меня в затруднительное положение. С одной стороны, я был эмигрантом. И это уже само по себе определяло все. Уругвайцам приходилось терпеть «излияния» продажных контрреволюционеров, которым янки позволили превратить положение «кубинского эмигранта» в доходную профессию.
К счастью, инструкции янки делать вид, что я равнодушен к проблемам Кубы, позволяли мне скрывать свои истинные чувства. ЦРУ желало, чтобы я сохранял образ либерала и не вмешивался в «кубинский случай». Это облегчало задачу моего вживания в Уругвай.
В любом случае уругвайцы прекрасно понимали, что американская помощь эмигрантам и контрреволюционному движению является далеко не помощью и уж тем более не бескорыстной.
Обычно, когда меня спрашивали о Кубе, я ограничивался фразами о том, что в силу своего воспитания и образования я не смог приспособиться к новой жизни, однако это не дает мне права бороться с тем или причинять вред тому, что большинство моих соотечественников одобряют.
Да, действительно, мое положение было затруднительным.
Иногда во время командировок во внутренние районы Уругвая я мог уйти от ответов на вопросы, ссылаясь на то, что выехал с Кубы давно, еще до падения Батисты, и жил в Мексике. Я говорил, что съездил в Гавану один раз, в 1962 году, и что там люди показались мне довольными своей жизнью, но на Кубе я провел всего несколько дней и поэтому полного впечатления о происходящем составить не мог. Эта история могла удовлетворить все вкусы, но ее можно было использовать лишь при встречах со случайными лицами, общение с которыми не могло затянуться. Большинство уругвайцев проявляли горячую симпатию к Кубе. Трудящимся и всем прогрессивным людям Куба нравилась своими революционными преобразованиями, они с пониманием и солидарностью относились к маленькой стране, не испугавшейся грабителя — гиганта. В определенной степени через солидарность с кубинским народом уругвайцы выражали свои национальные чувства, отвергая угрозы международных «горилл» [4].
Может быть, неуругвайскому читателю будет трудно понять, насколько широко эти чувства охватывали все социальные слои населения. Я в этом убедился во время своих разъездов по стране. Эти чувства были свойственны представителям местных властей, депутатам, членам городских советов, помещикам, журналистам, студентам, торговцам, бедным и богатым людям.
У всех были одни и те же чувства, за исключением только представителей самых реакционных кругов. Еще зимой 1968 года Марио Эбер[5] в своем коттедже в Пунта — дель — Эсте выражал восхищение происходившим на Кубе процессом и чуть ли не уговаривал меня вернуться на родину.
Даже некоторые представители олигархии позволяли себе роскошь занимать терпимые позиции в отношении Кубы, так как она им казалась достаточно далекой во времени и пространстве. Но, даже восхищаясь каким‑либо достижением революции или храбростью и честностью ее руководителей, они не забывали добавить: «…Конечно, это было необходимо на Кубе, где американцы распоряжались, как хозяева. Но у нас здесь все по — другому. Здесь нет нужды в революции…»
В 1964–1966 годах ощущавшийся уже много лет экономический кризис пока еще не разразился в полную силу. Открытая борьба тоже еще не началась. Язвы застарелой болезни пока не вскрылись. Прежние либеральные идеи уже потеряли свой исторический, но сохраняли еще свой психологический смысл, Уругвай уже фактически примкнул к остальным странам Латинской Америки, но для уругвайцев это еще не было очевидным. Все еще казалось, что можно сохранять позиции наблюдателя, Со временем проходило все более четкое размежевание. Занятие определенной позиции в отношении Кубы означало определение своей позиции и во внутренних делах. Народ радикализировался, и его симпатии к Кубе превратились в активную идеологическую солидарность, которая пришла вместе с убеждением, что одинаковое для всех стран зло имеет общее происхождение. Однако кое‑кто еще грустил и спрашивал, где потерялся или отчего умер старый Уругвай. Самые честные националисты не могли избавиться от неудобного для себя интуитивного понимания, что Куба указала верный путь.
4
Так в Латинской Америке называют реакционных военных. — Прим. ред.
5
Президент палаты депутатов и брат Альберто Эбера, лидера эрреристской фракции Национальной партии. Эта фракция демонстрирует противоречия, характерные для всех популистских движений, которые включают в себя носителей самых различных идей — от явных ретроградов до отдельных прогрессивных политических деятелей.