налета на участке полка поднялась невообразимая трескотня немецких автоматов, видимо, рассчитанная на устрашение нас. Вслед за этим показались и сами автоматчики, валившие прямо на окопы. Они строчили на ходу. Не так‑то просто было отразить такую атаку нашими трехлинейками. Настал час испытания.
Солдаты роты на брустверах припали к винтовкам и с какой‑то отрешенностью и безразличием к трескотне, поднятой немцами, палили по показавшейся цепи. Напряжение нарастало. И только лишь после того, как ударили наши пулеметы и немцы залегли на нейтральном поле, у меня отлегло на душе. Выдержали первый натиск!
Штанько, тоже усердно паливший из своего карабина, безбожно ругался:
— Вот, туды их… На ривном мисти накрыть бы их снарядами та минами. А воно, мабуть, нема у нас ни мин, ни старядив,' ни хлиба, ни сала. А воевать‑то нам…
— Нам, нам, только помолчи, — бросил я ему, но он продолжал что‑то бубнить.
Немцы вновь усилили огонь по нашим окопам из минометов и снова готовились для атаки. В самый критический момент, когда казалось, что ползущие по почерневшему нейтральному полю немцы вот–вот ворвутся в наши окопы, Штанько, перекрестившись, запрокинув голову, обратился к богу. Мне было не до него, бормотавшего какую‑то молитву, но его набожность немало удивила меня. Удержаться в своих окопах мы могли только напористым огнем, а не обращением к всевышнему, а из винтовок плотного огня не получилось, к тому же надо было подумать и об экономии патронов, гранат, мин и снарядов.
Довольно жидкий обстрел дивизионной и полковой артиллерией немецкой пехоты вызывал недовольство не только у Штанько. Мы не знали еще, что норма расхода боеприпасов с каждым днем сокращалась и была доведена до одного снаряда на оружие в сутки, ко полк пока держался, не сдал своих позиций, не отошел ни на один метр.
Постепенно к вечеру бой утих, наступила передышка. В тыл отправляли раненых, сносили в одно место убитых, дожидались прихода старшины, запропастившегося где‑то на весь день. Штанько даже высказал предположение, что старшину могли задержать как дезертира и вряд ли он вообще вернется.
— Тут у нас таке, а вин там… — высказал свое нетерпение Штанько.
Мелькала эта мысль и у меня, но я надеялся на находчивость Лихачева, верил в его добрые намерения помочь роте. А вдруг что‑то принесет в своем мешке, как сказочный дед Мороз.
— Ну, как вы тут? Живы? — опустив ящик с патронами у окопа, спросил старшина из темноты.
— Живы, — ответил сдержанно Штанько. — Як там у тебя дила? Разжился чем‑нибудь?
— Плохи дела, Егор.
— А в оклунке шо?
В темноте я не сразу рассмотрел в руках старшины оклунок, который он поддерживал на носках сапог, чтобы не замочить его.
■— Мука.
— Не бреши, — махнул рукой Штанько.
Я тоже усомнился. Даже засунул руку в мешок и, ощутив что‑то мягкое, сыпучее между пальцами, не поверил, пока не вынул на своей ладони горсть муки крупного помола.
Хотелось сразу спросить, где и как ему удалось добыть муку, но меня опередил с этим вопросом Штанько.
— Однако, солдатская тайна, — ответил усталый Лихачев. — И все‑то тебе надо знать, — добавил он почему‑то с раздражением.
После этого я не стал расспрашивать старшину, полагая, что ему, наверное, удалось уговорить своего знакомого на продскладе поделиться, может быть, припрятанными им запасами на черный день.
— Ну, и что ты будешь делать из этой муки? Пироги печь? — поинтересовался я, и в самом деле не зная, что же из нее можно сделать на передовой.
— Замешаем в кипятке, — ответил старшина.
— Галушечек бы, — проронил Штанько.
— А ты знаешь, как их готовить? — спросил Лихачев.
— Бачив, як жинка месила.
— Отпустите его со мной, командир, — обратился старшина, — мы мигом приготовим.
— Идите.
Старшина вскинул оклунок на плечи, и они ушли в тыл к землянкам батальона. Место там было относительно безопасное. Можно было даже развести небольшой костерок.
Как только они отошли, вслед им, словно немцы подслушали наш разговор, полетели мины и, с леденящим
свистом вонзаясь в землю, разорвались поблизости. Я подумал, что, наверное, Штанько залег, а Лихачев, невольно пригнувшись, шагает своими длинными шагами, призывая Штанько не отставать от него. Такое я наблюдал за ними.
Через некоторое время, уже ночью, Лихачев и Штанько возвратились с полным ведром варева, снятого с огня, еще теплого. Лихачев кружкой зачерпнул мне из ведра и вылил в котелок. Я попробовал несоленое месиво, пахнущее бензином.
— Откуда такой запах/ — спросил я старшину.
— Выпросили ведро на время, а оно оказалось из‑под бензина, — объяснил Лихачев извиняющимся тоном.
— Та ничого, — сказал Штанько, подставляя свой котелок старшине.
Я велел тотчас же раздать солдатам, которые все равно не спали и, конечно, ждали, как говорили в окопах, возможности чего‑нибудь положить на зуб.
Варево пришлось всем по вкусу. Жаль только, что мало его каждому досталось. Но старшина заверил, что мука еще осталась, и на утро обещал еще такой же завтрак. Ничего подобного мне раньше есть не приходилось. Наверное, только житейский опыт таежника позволил ему так употребить муку.
— Ще б табачку на цигарку, и можно дальше воевать, — отведав варева, сказал довольный Штанько.
— Мало же тебе надо, — упрекнул его Лихачев, — а и того не дают. Однако, обидно за тебя, Егор.
— Чего ж так?
А того, что ты доволен мамалыгой из вонючего
ведра. Смотри, огонь ко рту не подноси, а то взорвешься от бензиновых паров. Кто будет воевать? Такое пойло разве что для свиней годится, а ты — солдат Красной Армии, вертишься под ногами у смерти, и кормить тебя должны как следует. А если б в самом деле наш солдат воевал не впроголодь? — повернулся с этим вопросом ко мне Лихачев. И сам ответил:
— О–го–го! Держись тогда, фриц! — поднял он вверх угрожающе кулак.
Простодушный Штанько был настроен на другой лад. На Лихачева он не обиделся, продолжал свою тему:
— Г1о мени б, хамсы, квасу и картошки с зеленой цибулькой… Больше ничого. Ниякого золота…
Лихачев посмотрел на Штанько с явной неприязнью,
как только услышал о его пренебрежительном отношении, к золоту. Этого он не терпел.
— Однако, погоди, погоди… Ты держал вот так золотишко на ладони? — протянул он руку к Штанько.
Тот замялся. Соврать не мог. На его мозолистых ладонях лежали только разве горсти зерна, а не золота, которого он, может, никогда и не видал за все прожитые годы.
— Та на шо мени твое золото? То ж желизо!
— Значит, не держал, темная деревенщина, раз не отличаешь золота от железа. Где ж ты жил?
— В Калмыкии.
— Все ясно.
— Та на шо воно мени нужно, — начал возмущаться Штанько.
Я не вмешивался в их разговор, хотя мне и хотелось поддержать Штанько. Очевидно, он имел в виду, что золото, как и железо, — металл, но не знал этого слова. Лихачев же, видно, догадывался об этом, но продолжал корить Штанько за его темноту.
— Був би хлиб, а без золота прожить можно. Вот сичас кучу тоби золота, ну и шо? Шо б ты робив? Та ничого. Сдохнешь со своим золотом. А подай, як ты сказав, бильше нам хлиба, так нас и штыком не выковыряешь из окопа. Хлиб — жизня, а золото — желизо, — не сдавался Штанько.
— Я больше не могу, — обратился ко мне Лихачев. — Растолкуй ему, командир.
Растолковывать я не стал, был рад тому, что они своим нехитрым разговором отвлекли меня на какое‑то время от тяжелых дум о нашем невыносимом положении. Слушал я их так, словно на миг заглянул в театр и услышал диалог между двумя героями. Мы сидели в самом пекле войны, и поэтому этот разговор Семена и Егора удивил меня. Оба они не думали о смерти, хотя она и была совсем рядом, притаилась за нейтральным полем.
Рано утром, в темноте, старшина ходил от окопа к окопу с ведром и снова раздавал приготовленный им мучной завтрак. От Штанько я знал, что когда они варили и первый раз, опасались, как бы мука в кипятке не получилась комками и не пригорела, поэтому старшина требовал энергично помешивать палкой, пока ведро было над огнем. Штанько старался.