В заключительном слове на этом совещании Н. И. Ежов похвалил отличившихся, заявив при этом, что, безусловно, кое-где имели место перегибы, как, например, в Куйбышеве, где по указанию П. П. Постышева пересажали весь партактив области, но при такой операции и таком размахе ошибки неизбежны. «Мы это учитываем и считаемся с этим»[281].

Ввиду большого скопления нерассмотренных дел по массовым операциям начальнику Промышленного отдела ГУГБ НКВД, начальнику 3-го отдела ГУГБ НКВД, начальнику 4-го отдела ГУГБ НКВД и начальнику 6-го отдела ГУГБ НКВД было приказано приступить по указанию начальника 8-го отдела ГУГБ НКВД к рассмотрению альбомов по массовым операциям, с тем чтобы каждому ежедневно рассматривать не менее 300 дел[282].

29 марта 1938 г. в отмену Директивы НКВД СССР за № 315 733 от 8 августа 1935 г. в работе «троек» НКВД – УНКВД по рассмотрению дел об уголовном и деклассированном элементе, а также о лицах, злостно нарушающих паспортный режим, устанавливался новый порядок. Секретарем «тройки» УНКВД по рассмотрению дел по СВЭ (социально вредный элемент) назначался по должности оперативный секретарь Управления РКМ. Первый экземпляр протоколов «тройки» НКВД—УНКВД направлялся начальнику ГУРКМ НКВД СССР для представления на утверждение Особого совещания при НКВД СССР. Выполнение решений «тройки» и контроль за своевременным направлением осужденных из тюрем в места лишения свободы возлагался на оперативного секретаря УРКМ (Управление рабоче-крестьянской милиции).

10 апреля 1938 г. принято решение: следственные дела на содержащихся под стражей жен, осужденных по первой категории, представлять с докладчиком на рассмотрение Особого совещания при НКВД СССР[283].

27 мая 1938 г. упрощенный порядок рассмотрения дел (по альбомам в соответствии с Приказом 00485) на лиц польской, немецкой, латышской, эстонской, финской, болгарской, македонской, греческой, румынской, иранской, афганской, китайской национальностей и харбинцев, изобличенных в шпионской, диверсионной, террористической и другой антисоветской деятельности, был продлен еще раз, теперь уже до 1 августа 1938 г.

Преследовалась цель добиться «исчерпывающей очистки» от контрреволюционных элементов предприятий оборонной промышленности, оборонных цехов гражданских объектов, транспорта, территорий укрепленных районов и пограничной полосы[284].

В ряде органов начальники заранее определяли, сколько признаний в сутки обязан получить каждый следователь и сколько фамилий членов антисоветских формирований должны указываться в каждом протоколе допроса обвиняемого. Как правило, протоколы допроса составлялись в отсутствие арестованных, и последние о содержании «своих показаний» зачастую узнавали лишь при их подписи. Для того чтобы получить большее количество признаний, в ряде органов госбезопасности прибегали к прямой провокации. Уговаривали заключенных дать показания об их якобы шпионской работе в пользу иностранных разведок, объясняя при этом, что такого рода вымышленные показания нужны партии и правительству. При этом обещали заключенным освободить их после дачи подобного рода «признаний».

Бывший начальник УНКВД Нижнеамурской области Фельдман в собственноручных показаниях от 10 сентября 1939 г. указал, что ему пришлось допрашивать арестованного комдива Деревцова, который отказался от ранее данных им показаний, а на вопрос о причинах отказа заявил, что его обманул Арнольдов, сказав ему, что он не арестован, а мобилизован по заданию ЦК ВКП(б) для помощи органам НКВД по вскрытию в ОКДВА военно-троцкистского заговора.

Получила широкое распространение практика, когда в камеру к арестованному, не дающему требуемых показаний, подсаживали провокатора или другого арестованного, который уже безропотно подписывал любую ложь, и последнему вменяли в обязанность уговорить не дающего показаний «признаться» в своей вине. Так, А. С. Бубнов уговаривал П. П. Постышева, С. С. Шварц — Е. Г. Евдокимова, а сидевшему с В. К. Блюхером провокатору давали в камеру коньяк, и уговоры происходили во время его распития.

Особо серьезные нарушения в следствии имели место в центральном аппарате НКВД СССР, где избиением и вымогательством ложных показаний занимались почти все, начиная от наркома Н. И. Ежова и кончая рядовым работником. Отсюда же выходили в периферийные органы руководящие указания о фальсификации дел.

Обобстановке, царившей в следствии, свидетельствует дело Эйхе Роберта Индриковича, члена КПСС с 1905 г., одного из видных деятелей партии и Советского государства, кандидата в члены Политбюро ЦК, который перед арестом работал наркомом земледелия СССР. Он был арестован 29 апреля 1938 г. без санкции прокурора СССР, которая была получена только через 15 месяцев.

Эйхе под пытками вынуждали подписывать заранее составленные следователями протоколы допросов, в которых возводились обвинения в антисоветской деятельности против него самого и ряда видных партийных и советских работников.

1 октября 1939 г. Эйхе обратился с заявлением на имя И. В. Сталина, в котором категорически отрицал вину и просил разобраться с его делом. В заявлении он писал: «Нет более горькой муки, как сидеть в тюрьме при строе, за который всегда боролся». Сохранилось подлинное заявление Эйхе, посланное им И. В. Сталину 27 октября 1939 г.:

«25 октября с. г. мне объявили об окончании следствия по делу и дали возможность ознакомиться со следственным материалом. Если бы я был виноват хотя бы в сотой доле хотя бы одного из предъявленных мне преступлений, я не посмел бы к Вам обратиться с этим предсмертным заявлением, но я не совершил ни одного из инкриминируемых мне преступлений и никогда у меня не было ни тени подлости на душе. Я Вам никогда в жизни не говорил ни полслова неправды и теперь, находясь обеими ногами в могиле, я Вам тоже не вру. Все мое дело — это образец провокации, клеветы и нарушения элементарных основ революционной законности...

Имеющиеся в следственном моем деле обличающие меня показания не только нелепые, но содержат по ряду моментов клевету на ЦК ВКП(б) и СНК, так как принятые не по моей инициативе и без моего участия правильные решения ЦК ВКП(б) и СНК изображаются вредительскими актами контрреволюционной организации, проведенными по моему предложению.

Наиболее ярко это видно из показаний о моем якобы вредительстве в колхозном строительстве, выразившемся в том, что я пропагандировал на краевых конференциях и пленумах крайкома ВКП(б) создание колхозов-гигантов. Все эти выступления мои стенографировали, и [они] опубликованы, но в обвинении не приводится ни один конкретный факт и ни одна цитата, и это никто никогда доказать не может, так как за все время своей работы в Сибири я решительно и беспощадно проводил линию партии. Колхозы в Западной Сибири были крепкими и по сравнению с другими зерновыми районами Союза лучшими колхозами...

...Ушакову, который тогда вел мое дело, нужно было показать, что выбитые из меня ложные признания перекрываются показаниями в Сибири, и мои показания по телефону передавались в Новосибирск.

С откровенным цинизмом это делалось, и при мне лейтенант Прокофьев заказывал телефон с Новосибирском.

Теперь я перехожу к самой позорной странице своей жизни и к моей действительно тяжкой вине перед партией и перед Вами. Это о моих признаниях в контрреволюционной деятельности...

Дело обстояло так: не выдержав истязаний, которые применяли ко мне Ушаков и Николаев, особенно первый, который ловко пользовался тем, что у меня после перелома еще плохо заросли позвоночники, и причинял мне невыносимую боль...

...Дал я эти ложные показания, когда следователь меня 16 часов допрашивал, довел до потери сознания и когда он поставил ультимативно вопрос, что выбирай между двумя ручками (пером и ручкой резиновой плетки), я, считая, что в новую тюрьму меня привезли для расстрела, снова проявил величайшее малодушие и дал клеветнические показания. Мне тогда было все равно, какое на себя принять преступление, лишь бы скорее расстреляли, а подвергаться снова избиениям... мне не было сил...