Изменить стиль страницы

Как же Иван, в конце концов, смотрит? Погиб ребенок окончательно или не погиб? Если погиб окончательно, то Иван прав, и никакая будущая гармония не может быть морально оправдана; если ребенок воскреснет, вернется к матери здоровый и веселый, то этим инцидент будет сполна исчерпан, и всякий дальнейший разговор о возмездии будет в свою очередь морально неприемлем. Другими словами: проблема решается только в религиозной плоскости. Всякое нерелигиозное решение, всякая ссылка на земную социальную «гармонию» — несостоятельна: выход из проблемы открывает только полная неземная «гармония» — с пересмотром всего мирового прошлого, со «всеобщим воскресением мертвых». Не Богу должен Иван возвращать билет, а своему Великому Инквизитору, пытающемуся построить царство счастья на «слезинке замученного ребенка».

Все утопии земного рая, всплывающие снова и снова в произведениях Достоевского, отличаются отсутствием бессмертия, как своим характерным признаком. Таково царство последнего человека в утопии Версилова, Шигалевщина в «Бесах», «Великий Инквизитор» и «Геологический переворот» в «Братьях Карамазовых».

«Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире… Всякий узнает, что смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как бог».

Огромное значение идеи бессмертия для этики тоже сполна признается Иваном.

«Если есть и была до сих пор любовь на земле, то не от закона естественного, а единственно потому, что люди веровали в свое бессмертие»,

— пересказывает в начале романа помещик Миусов статью Ивана.

«Нет добродетели, если нет бессмертия», — категорически высказывается сам Иван. Очень часто связь идеи бессмертия с моралью пытаются вывести из отрицательных, эгоистических мотивов: считают, что моральное поведение диктуется страхом загробного наказания или надеждой на награду. «Бунт» Ивана Карамазова показывает, что эта связь может быть выведена не из низших, а, напротив, из высших побуждений: не свои заслуги или страдания требуют искупления, а чужие. Отсутствие бессмертия лишает всю мировую историю смысла и морального оправдания. Дело даже не только в восстановлении справедливости, а в чем-то несравненно более глубоком: если загубленный мальчик не воскреснет и его страдания так и останутся неискупленными, то этот весь мир, как целое, навсегда дискредитируется: не стоит работать над его улучшением, как не стоит лечить безнадежного больного; правомочен поэтому довод Ивана, что при отсутствии бессмертия «эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом из его положения». Поэтому Иван и соскальзывает на путь полного нигилизма, что не верит в бессмертие: только идея бессмертия решает проблему, но зато решает ее сполна.

Другой вопрос, в каких формах бессмертие или воскресение можно было бы себе представить, и насколько оно вообще возможно, — этого вопроса Иван совсем не касается. Из его размышлений вытекает только необходимость воскресения; при вере в личного Бога возможность воскресения предрешается исходной предпосылкой Ивана о всемогуществе Бога: Он может все, что захочет; весь вопрос, значит, только в нравственной стороне дела — захочет ли Он. Если же мы в личного Бога не верим, а верим только в порождаемую самим человеком идею Бога, то воскресение становится задачей, осуществить которую человек обязан собственными силами, т. е. мы приходим приблизительно к взглядам современника Достоевского, русского философа Николая Федорова, видевшего в достижении воскресения мертвых и установлении бессмертия «общее дело» всего человечества. Соединив обе эти точки зрения (т. е. отказавшись от их рассмотрения и выбора между ними), мы получим воззрение, близкое кантовскому учению о категорическом императиве: требования морали должны быть выполнены с абсолютной необходимостью; если они не выполнены в этой жизни, то должны быть выполнены в какой-то другой, которая поэтому необходимо должна существовать.

Воскресение — одновременно и наша высшая задача и наша высшая надежда, в нем разрешаются все противоречия жизни; кроме того, будучи высшей надеждой, оно тем самым становится и высшим нашим требованием: без него противоречия и недоумения жизни неразрешимы, и нравственное наше чувство остается навсегда неудовлетворенным. В этом правота Ивана: «Страшный Суд» должен состояться; это не угроза со стороны Бога, а обещание, это акт восстановления мировой справедливости; но, с другой стороны, «Страшный Суд» — не только суд Бога над человеком, но и суд человека над Богом: если «Страшного Суда» вообще не будет, то, значит, нет и справедливости Бога. Срывается Иван не на том, что его требования слишком решительны и форма их слишком резка — резкая форма свидетельствует только о его большом нравственном темпераменте, — срывается Иван, напротив, на том, что сам боится до конца поверить в абсолютную необходимость и правомочность этих требований. Не в богоборчестве, не в дерзости Ивана, с которой он обращается к Богу, его вина, а в сомнении, в неспособности до конца поверить во всеблагость и всемогущество Бога, который в силах осуществить все, что будет действительно нужно осуществить.

Качание между верой и неверием типично для всех «своевольников» — они все боятся последнего шага: не решаются вполне положиться на самих себя, до конца оторваться от Бога, и вместе с тем не решаются Ему до конца довериться. Не их максимализм, а их половинчатость губит их. Религиозная вера совсем не утверждает, что в мире уже сейчас все обстоит благополучно; напротив, мир «лежит во зле», приход Царства Божьего на землю только ожидается; ни всеблагость, ни всемогущество Божье далеко не осуществлены еще полностью, а только осуществляются в мировом процессе.

Называя Богом силу, против которой он борется, Иван ошибается: он борется в сущности совсем не против Бога, а против греховного «лежащего во зле» мира и его владыки — «князя мира сего». С Богом он чувствует себя в тайном союзе — и именно это сознание своей правоты и тайной поддержки со стороны высшей моральной инстанции сообщает Ивану его пыл и решительность. «Бунт» — это восстание человека против Бога во имя… тоже Бога, но другого — не могучего, жестокого Бога, извне управляющего миром, а благого, живущего в глубине человеческой души.

Иван борется за «правду» против «истины»; в этом же смысле надо понимать и слова другого «своевольника», Ставрогина, сказавшего, что «если бы математически доказали ему, что истина вне Христа, то он бы согласился лучше остаться с Христом, нежели с истиной». Здесь под «истиной» тоже по-видимому понимается объективно данный, извне навязанный человеку несправедливый мировой порядок, Христос же воплощает порядок любви и смысла. Значение «бунта» в том, что он, как и вся тема «своевольников», представляет собой дальнейший шаг в процессе постепенного вживания человека в Новый Завет, в идею богосынства. Ветхозаветное подчинение Богу из слепого послушания, из страха и корысти, постепенно заменяется подчинением добровольным, из внутреннего сочувствия и понимания. Ни один «своевольник» не проходит своего пути благополучно — все срываются, подпадают искушениям, трудно преодолимым на пути абсолютной свободы, по которому они идут. Но претерпеваемые ими неудачи нисколько не умаляют значения их опыта. Проблематика Достоевского намечает такое углубление нашего понимания христианства, что можно говорить о начале новой эры в истории не только русской, но общемировой религиозной мысли. Недаром многие современные западноевропейские философские течения считают его одним из своих пророков и вдохновителей.

***

Резюмируя сказанное, можно так ответить на основной вопрос о роли страдания, поставленный вначале: страдание оправдывается тем, что служит средством роста. Для того, чтобы оно могло выполнить свое назначение, оно должно приниматься страдающим добровольно. Фактически этого в большинстве случаев нет: страдание обычно переживается, как внешнее насилие, а не как свободная жертва. Такое страдание не только не способствует росту страдающего, но, напротив, духовно озлобляет и физически губит его. Для того, чтобы это поправить, всем раздавленным непосильным страданием должна быть предоставлена возможность подняться: больным и калекам исцелиться, мертвым — воскреснуть. В этом мире страдания не искупаются; страдающая добродетель награждается только в американских фильмах и немецких хрестоматиях.