Имя правителя если и произносят, то шёпотом. Передают за верное — в южной армии возмущение, персияне суют нашим солдатам обманные рубли. Выбиты по приказу Меншикова — и ведь помимо Монетного двора, секретно. Притянуть к ответу никто не смеет. Трусливы перед ним, безгласны… А деспот пуще наглеет — унижает почтенное общество, грубит, оскорбляет почтенных мужей, невзирая на сан и на седины.
Наболело у каждого.
Покои Петра Второго этажом выше, тайным советникам вход не заказан. Голицын после дебатов отсчитывает тростью деревянные ступени крутой голландской лестницы. Застанет отрока — побеседует ласково о том о сём, пристально вглядывается. Его величество приветлив, любезно показывает тетрадки.
— Экой тихоня… Неужто всегда такой?
Вопрос к воспитателю, наедине. Знает боярин — не везде. У Долгоруковых ух как боек!
— Юный Геракл, — говорит Остерман, любуясь с некоторым самодовольством.
С Остерманом не просто, ищи в словах подспудное значение. Редкий решится на откровенность. Голицын привык, сам вступает в игру намёков, недомолвок. Обоим очевидно — устранение Меншикова есть задача первостепенная. Светлейший князь — ярый укротитель самодержавия, о том и старался, однако лишь для того, чтобы высшую власть забрать себе. Деспот грозит застенком, Сибирью… Где храбрец, способный поразить его?
Приметил Голицын — царь уважает воспитателя, хоть тот и своеволен подчас, дерзок. Слышно, Остерман навлёк княжеский гнев, изруган был. И молчит об этом… Ох, как тянет спросить прямо — с кем же ты, Андрей Иваныч? Увернётся, скользок… Хуже того, — перепугается, выдаст.
Так, может, спасения живота ради изловчиться, согнать сего воспитателя руками светлейшего… А замена где? Нет, по всему судя, Остерман союзник. Сомнение — в том готов ли действовать.
Боярин советуется с Долгоруковым. Родовые распри на время потушены.
— Болтаем мы, Алексей Григорьич. Обвенчает Меншиков свою Машку с Петром. Восплачем тогда…
Отец Катерины — Машкиной соперницы — дёрнулся, атласные штаны окатил кофеем.
— Ирод проклятый… Болтаем, друг на дружку киваем. В кармане кукиш кажем супостату, а он пуще измывается. Остерман твой что? Пытал я его — человек в машкаре [177].
— И не снимет, — сказал Голицын строго. — Заставишь разве, Алексей Григорьич! Брось это… Таков он есть. Мы на него взираем, он на нас.
— Мы-то… Всей душой…
— Это ему и надо знать. Я считаю, догадывается.
Совета практического Голицын не получил, да особенно и не рассчитывал. Беседы с Остерманом длились. Боярин вынужден был терпеть запах мышей в его доме, дешёвое вино, грубый харч — залог здоровья, по воззрениям немца. На вопрос наводящий откликался как будто невпопад — дифирамбом питомцу. С жаром несвойственным…
— Юный Геракл поразил родительницу, когда, ещё будучи в колыбели, задушил двух змей.
— Одну бы прикончить.
Невольно слетело с языка. А на лице Остермана обозначилось нечто похожее на сочувственную улыбку.
Горохов докладывал исправно.
— Шатанье среди вельмож, батя. Апраксина желают.
Данилыч отмахивался.
— Ну их! Из ума выжил… Впрочем, ни на грош его не имел, ума-то. Дурак природный.
— Царя облепили… Ровно мухи вкруг мёда.
— То им первый плезир. Ещё что?
— Апраксин лает тебя.
— Сердит, да не силён — кому, брат?
— Насчёт монеты лопочут, которая в Персии. И будто ты голштинцев обсчитал.
— А, это? Плюнь, Горошек! Кто трудится, бремя несёт — в того и камни летят. Кто на боку лежит, тот чист и свят.
Поважнее проблемы есть. Летят с курьерами инструкции в Польшу князю Сангушко — магнат благоприятствует. В Ригу, Урбановичу, вполне преданному. Генералиссимус может пожаловать к нему в войско со дня на день. Сдаётся — курляндский узел разрубит сила военная.
Что ж… Сашке другую невесту…
Домашних князь ошеломил:
— С Елизаветой как мне быть? Любекский помер, кого же ей? Пруссия Брауншвейгского принца суёт, а по мне… Окрутим с Сашкой её, а, бабоньки?
Дарья охнула.
— Гневишь ты Бога.
К Блументросту толкнулись — нет ли снадобья какого для князя? На сей раз не гипохондрия, а напротив — крайняя ажитация, небывалый кураж. Спит по ночам плохо. Лейб-дохтур дал валериану, Дарья подмешала в еду, да, знать, мала порция. Княгиня ступает, затаив дыханье, на цыпочках, крестится, когда муж, диктуя секретарю, распаляется, да на весь дом:
— Бароны, бароны … Я их с потрохами куплю!
А то сабли вон из ножен, искрошить сулит. В затмении рассудка богохульство изрыгает, чего Дарья вовсе не переносит. Пресвятая Богородица, исцели! Хворый, бешеный, ещё воевать кинется…
Варвара на причитанья сестры фыркает — с крикунами строгость нужна.
— Наталью зачем обидел? Опомнись!
Царевне достался от брата серебряный ларец, подаренный ярославскими мастерами. Князь два раза посылал офицера — отобрать шедевр. Казне приличествует владеть. Наталья отвечала резко — светлейший, мол, ей не указчик. И что он мнит о себе? Низко пасть нужно, чтобы уступить.
— Признайся, — хлестала Варвара, — позавидовал ты… Сам бы схватил серебро, шиш казне.
Злился Данилыч, потом — валериана возымела эффект или мыльня — решил загладить промах. 26 августа именины девчонки, так угодить ей, справить громко. В Ораниенбаум, где летняя его резиденция, пригнал Черниговский полк, велел подготовить все фонтаны в парке, почистить дорожки, статуи. Полк расходовал порох щедро, но веселья не получилось. Многих гостей светлейший не досчитался, — что могло помешать, при ясной-то погоде? Наталья отъединилась с кучкой подруг, царь смотрел хмуро, отворачивался. Остерман тяготился, вздыхал, — похоже, просил извинения за питомцев.
— Дети ведь, — шепнул ему князь. — Милые деточки, птички на веточке.
Балагурил, изрядно выпил. Беспечность его в этот вечер удивляла прусского посланника Мардефельда, чуявшего близость перемен.
Впоследствии он напишет:
«Должно сознаться, что Меншиков легкомысленно отказался тогда от всего, что ему советовали добрые люди для его безопасности. Временщик сам ускорил своё падение, поддаваясь своему корыстолюбию и честолюбию. Ему надлежало действовать заодно с Верховным тайным советом, поддерживать им же заведённый государственный строй, а вместе с тем приобретать расположение к себе и царя и его сестры. Меншиков же прибрал к рукам всё финансовое управление, располагал произвольно всеми военными и гражданскими делами как настоящий император и оскорблял царя и великую княжну, сестру государя, отказывая им в исполнении их желаний. Всё это делал он, увлекаясь тщеславной мыслью, что ему надо обоих царственных детей держать под палкой».
Глубокая колея накатана между Ораниенбаумом и Петергофом, где царь дольше всего квартирует. Из окна смотрит, сколь усерден князь. С фонтанами канитель — то один, то другой зачахнет. Большой каскад чуть плещет… Мастера, коли не уследишь, дрыхнут в тени. Пропотел, ополоснулся под струёй, поднялся к его величеству откушать.
Не прогнал.
— У меня радость, — сказал Данилыч, ободрившись. — Храм Божий обрели.
Домовая церковь в Ораниенбауме отделана — мрамор, золото, — совершенная игрушка. 3 сентября освящение, сам Феофан отслужит.
— Покорно прошу пожаловать. Без вас не мыслим… Рухнет строение.
Царь повернулся к сестре, хмыкнул:
— Хочешь, пупхен?
— Мы, чай, христиане, — откликнулась она певучим своим голоском, пролила бальзам на сердце гостя.
Замиренье?
Увы, лишь видимость! Данилыч напрасно ждал августейших визитёров. Колокольный звон истязал. Голицыны, Шаховской, Головкин уважили, но торопились домой — бурей-де пахнет. Небо было чистое. Отсутствие царя испортило настроение, и Данилыч силился разрядить атмосферу. Молодецки выпячивал грудь, красуясь всеми орденами. Войдя с публикой в храм, сел на царское место.
Отчаянность напала.
177
Маскара, машкара — маска.