Изменить стиль страницы

Марс ненасытен.

Персидское сиденье длится, армия тамошняя, изнемогая, удерживает полуденный берег Каспия и купно престиж империи. Пули, голод, болезни косят её нещадно, дорога в Индию, начертанная Петром, упёрлась в тупик.

На севере тихо покамест. Швеция всё более склоняется к ганноверскому союзу, и Англия, а также Дания сим поворотом весьма ободрены. Верно, снова пошлют корабли в российские воды.

В Ревеле на всякий случай оставлены зимовать четыре линейных судна, в Кронштадте их двадцать шесть, многие просят починки либо пригодны лишь на слом. Петербургский галерный двор передышки не ведает — десятки старых посудин заменяют новыми. «Ястреб», «Дельфин», «Попугай», «Щука», «Ижора», «Наталья», «Чечётка»… Гребцов на борту до трёхсот, пушек — до тридцати шести. Малый «каюк» имеет одно орудие, зато ему любой фарватер доступен, хоть коровий брод.

Западные газеты, прежде пугавшие Россией, тон обрели иной. Появилась нотка недоумения. Монстр не столь уж опасен, военная мощь его значительна, но Европа выстоит. Решится ли напасть? Намерения Екатерины непредсказуемы, да и правит не она, а советники во главе с её фаворитом.

«Вельможи боятся Англии».

«Двор целую ночь проводит в ужасном пьянстве и расходится в пять или в семь часов утра. Более о делах не заботятся…»

«Меншиков упрочил свою власть, перетянул к себе Бассевича, подсказывает ему советы Карлу Фридриху.»

«Царица устранилась от управления, что Меншикова вполне устраивает. Все перед ним дрожат», — пишут послы иностранных держав. Наблюдатели сходятся в том, что Россия ныне на перепутье.

В новогоднюю ночь амазонка веселилась изрядно. Созвала на обед всех высших сановников, генералов, даже полковников. Зимний дворец сотрясался от танцев. Порох на салюты, на фейерверк приказала не жалеть. Громче пальба, громче музыка! Данилыч, охрипший от тостов, признался:

— Устал я, матушка.

Сощурилась презрительно. Поднялась с бокалом, заговорила, глядя на голштинцев, примешивая слова немецкие:

— Прошу, господа, пить за его королевское высочество… За его победу над врагами… За возвращение исконных владений. Хох!

На лице Бассевича выразилось смущение. Герцог отозвался вяло. «Хох» получился, к крайнему огорчению владычицы, довольно жидкий.

— Эй, Александр! Это мужчины? — произнесла она внятно, допила, бокал швырнула.

Изволь теперь успокоить…

— Политика, матушка. Дипломаты присутствуют.

— Мне наплевать.

Сквозь зубы выжала крепкую брань, из обихода царского. Куражилась, колотила оземь чарки почти до двух часов пополуночи. И ещё с полчаса побыл с ней Данилыч, слушая безропотно, как надо отпраздновать Крещенье. Церемонии в её власти — пусть уж тешится. Вернулся домой без сил, встал в девять, едва смог выйти к чиновным в Плитковую.

— Воля матушки нашей… Все войска стянуть сюда, которые при столице, в ста верстах предельно. Парад чрезвычайный. Торопитесь, господа, времени у нас в обрез!

Прибывающим воинам готовить кров и харч, проверить одежду, амуницию, помуштровать. На Неве, где будет водосвятие, строить сень, да не по старому рисунку Трезини, а показистей, под стать сему невиданному торжеству. Андрей Екимыч исполнит… Светлейший запряг подчинённых, но и себе спуску не дал. Правда, мучили боли в груда, кашель.

6 января горожане повалили к реке, столпились на берегах густо. Благовест всех колоколов столицы разливался в морозном воздухе. Полки сошли на лёд: оба гвардейских, собственный князя Меншикова — Ингерманландский, гарнизонные, полевые. Тридцать тысяч солдат образовали каре, вытянутое от Васильевского острова до слободы Охотской.

Во Иордани крещахуся…

Церковное, памятное с детства напевал Данилыч, одеваясь в то утро. Заклинал немощь, настигшую так некстати. В груди словно камень горячий, в ногах мелкая дрожь. Дарья гнала обратно в постель, умоляла, но разве возможно?

Сень сверкала на солнце пронзительно, будто терем волшебный, спущенный ангелами, будто горка яхонтов, изумрудов. Из окна глядеть — и то режет глаза. От Зимнего к ней, по льду, дорожкой выложены ковры. Процессия двинется пешком, не исключая и царицы.

— Не дойти тебе…

Дарья за рукава хватала. Супруг пересиливая себя, крепился.

— У солдата вся правда в ногах.

Вся правда… вся правда… Во Иордани крещахуся… Слова сплетались, образуя одно неотвязное песнопение. Выпил травяного отвара, арсеньевского, дабы сердце подхлестнуть и облегчить противную во всех членах тяжесть. Пособил и мороз, обжёгший лицо, а паче зрелище вооружённого войска, оцепившего белый простор Невы. Ощутил под собой седло, круп коня — тёплый, чуткий.

Хворь сползала, извиваясь змеёй, падала под копыта. Из марева, взбивая пушистый снег, возникали всадники, неслись наперегонки — рапортовать командиру парада.

— Господин рейхсмаршал…

Карл Фридрих, докладывая, нелепо теребит поводок, конь дёргается, скользит под неловким хозяином, коему ездить верхом непривычно. Изнежен, заласкан царицей шеф Семёновского полка, перед строем жалок. Проклинает, небось, каприз тёщи своей — заставила вывести полк. Несколько дней подряд маршировали гвардейцы мимо окон дворца, матушка потчевала водкой, одаряла улыбками, но у голштинца сноровки воинской не прибавилось, сидит напрягшись, деревянно.

Светлейший объехал шеренги, его сопровождал бодрый пушечный гром. Царица уже на набережной, с ней царевны, инфант. Пришпорил коня, подлетел, саблей лихо салютовал её величеству — откуда сила взялась! Теперь надлежало спешиться, вступить в крёстный ход, шагать по пятам за августейшей фамилией, но первым среди вельмож. Болезнь, казалось, покинула. Он медлил, вселилось отчаянное упрямство. Подозвал адъютанта:

— Скажи царице… Болен я, башка кружится. Сойду если… Некрасиво будет, свалюсь…

Зарокотали все барабаны, кортеж тронулся. «Князь ехал верхом, понеже был весьма болезнен, — записал потом очевидец, — на нём был кафтан парчовый, серебряный, на собольем меху и обшлага собольи.»

Ковры красны, словно лужи крови. Он смотрит сверху вниз — на царицу, на парики, чёрные, белые, рыжие, дивится отваге своей и исцеляется ею. Кто-то ошеломлён, кто-то злобится — парики скрывают. Бог с ними, сейчас он полон снисхождения. Люди внизу — разных титулов, званий — равно мелки перед полководцем российских войск.

Медленно вырастает сень, горит золотой голубь, венчающий полотняную крышу, солнце выхватило и зажгло на миг торжественное облачение Феофана Прокоповича, — он шагнул внутрь, чтобы свершить обряд, и за ним проплыла царица в неизменном своём амазонском наряде. Перо её шляпы, погасшее в тени, косяка не коснулось, и Данилыч подумал, что мог бы, не слезая с коня, пригнувшись только, проникнуть в шатёр. Видано ли! То-то дрогнет, попятится в ужасе этот поток париков, это стадо баранов… Эх, Бог простит!

Что удержало его от кощунства? Внутренний голос или евангелист — помнится, Матфей, справа от входа, в зелёной рясе. Ночью дерево от холода треснуло, расщелина обезобразила лик зловеще — запрещал святой старец. Может, сойти с коня…

Живописцы, обновлявшие краску, вычернили глаза Матфея, они вонзались, сверлили. И тут обдало волной слабости, крепче вжался ногами в бока Альбатроса, от процессии отделился. За дощатой — в крестах и звёздах — стеной шатра запел хор, стало быть, Феофан, помолясь над прорубью, погружает крест. Нева сейчас Иордани подобна, Иордани, омывшей Христа в сей день крещенья его. Данилыч уже стыдился безумного своего порыва и, не мигая, взирал на златого голубя, колеблемого ветром.

Голубь… Обличье Духа Святого, спустившегося к Сыну Божьему. Во Иордани крещахуся…

Кончилась служба, царица локтями оттолкнула фрейлин, влезая в возок, — приободрилась амазонка. Беглой пальбой, криками «ура» и «виват» встречали и провожали её полки, пыжи чёрными точками усеяли снег. Данилыч трусил следом, ощущая послушную силу тысяч людей.

Потом мыльня лечила его, травы, святая вода, которую Дарья, по обычаю, запасла на целый год. Отлежался бы, да некогда. На другой же день устроил обед для штаб- и обер-офицеров гвардии и своего полка — подлинных друзей и целителей, а вечером и на третий день, в воскресенье, принимал царевича, тешил танцами, фейерверком. Будто в седле всё время.