— При живой-то царице, батя… Болтают, кому на троне быть. Вот до чего… Я бы «слово и дело» мог крикнуть, по прежнему-то закону.
— Скорый ты.
Не кричат теперь. Уничтожена Тайная канцелярия как позорящая просвещённое государство, — царица легко подписала указ, подготовленный князем. А у него своя секретная служба, другая была бы без пользы, только помеха.
— Дивьер, Толстой, Бутурлин, — адъютант почти шепчет, хотя стены Ореховой надёжны. — Толстой пуще всех… Царица занемогла намедни, так они собрались у герцога. Не дай Бог, говорят, Петра Второго. И тебя боятся, батя.
— Меня-то больше, поди.
— Анну Петровну хотят, батя.
Победно выложил новость. Данилыч усмехнулся, — знакомо, сам прикидывал — Анну либо Елизавету, если уж выбирать. Сомнения праздные, супруга голштинца под венцом отказалась от прав на российский престол, менять незачем.
— Вишь, Анна-то от меня избавит.
— Ну, батя, ты ровно в воду глядел. Слова генерал-полицеймейстера.
— Ему-то хоть Анна, хоть чёрт лысый, лишь бы меня изничтожить.
Помнит, как кувырком с порога летел. Матросишка неведомо откуда, приблудный, втирался в княжескую фамилию. Но любимчик ведь царский, покорись, отдай родную сестру! С тех пор оба враги. А царевича им опасаться — что за резон? От казнённого Алексея сей парвеню был в стороне.
— А Толстой за что на меня?.. Сколько скверны есть в человеке! Чем я обидел? Действительный тайный советник, в Совете сидит — куда ему выше-то?
— Тот наперво из-за Алексея. Говорит, — светлейший явно теперь за царевича, силу имеет, а нам на плаху ложиться. Пётр Второй выпустит бабку из монастыря, лютует она в заточенье. Повёрнут всё по-старому, начнут мстить.
— Ты свидетель, фатер! — и князь обратился к портрету, мерцавшему в сумерках. — Толстой, камрат называется… Тоже в стае завистников.
Посмотрел и Горошек. Благоговение искреннее сохраняет, верность патрону и великому императору, кои суть едины. Чист помыслами, неиспорчен — по лицу видно.
Минуту-две молчали.
— Воля государя известна, — сказал князь твёрдо. — Наследник законнейший, по мужской линии — внук его. После царицы только он, дочерей замуж, в чужие земли. Об чём толковать? Мелют языками шалопуты, пустышку мелют. Между сказом и делом… Всяко бывает, Горошек…
— Батя… Ну как убьют царевича…
Встрепенулся, хвать за шпагу. И тотчас поник, обескураженный громким смехом князя. Поразмяться охота воину, хоть сей момент в бой, защищать инфанта.
— Чур тебя! Ох, уморил!
— Было же… Годунов отрока Димитрия [161]…
— Не то время нынче, Горошек.
— Могут и без ножа…
— Пёрышком, милый, пёрышком… Грамота-то на что? Все учёные… Что хошь напишут.
Царица пока не изъявила — ни словом, ни письменно, — кого желает на трон. Завещания нет. Натурально, дочь ей ближе… Толстой льнёт к царице? Умаслить решил. Интриганы к голштинцу лезут, чтобы через него, через Анну…
— Машинация ведь простая, Горошек. Для меня прозрачна. Уговорить, сунуть на подпись… Нам бы не прозевать. Анхен твоя… Пощекочи мочалкой своей!
— Не моя, батя.
— Стара для тебя? Ладно, не ерепенься! Верим ей? А если кто перекупит…
Из фрейлин царицы две — близкие её подруги. Эльза Глюк святой человек, бескорыстна, Анна Крамер, уроженка Нарвы, жадна до денег, два дома в Эстляндии, третий строит.
— Ты наведайся к ней, Горошек, намекни — прибавим…
«Ноябрь, шестое число, Его Светлости День Рождения. О восьмом часу пришли музыканты Ея Величества поздравлять на гобоях, литаврах, скрипках».
Дарья стучалась к мужу.
— Выдь-ка! Слышь, гудошники!
Чьи такие? Уже унеслась хлопотунья. Ещё бы не слышно! Дом полнился звуками. Рукомойник — сатир серебряный — обжёг ледяной струёй из острого носа, слуга подал халат, подбитый соболем, побрызгал мускусом. Зябкая дрожь сковала скулы светлейшего — «было ветрено, холодно», покои за ночь простыли. Спустился, узнал униформу — длинные голубые кафтаны, вензеля на распластанных воротниках. Из Зимнего…
— Высокая воля, — подтвердил черноусый диригент-венгр. — Сказала, играй Полтава.
Удружила Катрин.
— Тронут безмерно…
Притопывал в такт, подмигивал — шпарьте, мол. Марш, сочинённый в честь великой виктории, увлёк в приднепровские дали, в погоню за Карлом. Толстые белые колонны сеней раздвинулись, утонул в дымах пороха.
Тишина выбила из седла, очнулся от бешеной скачки. Ливрейный слуга, наклоняя бутыль зелёного стекла с орлами, разливал водку. Князь хлопнул в ладоши.
— Жидко, жидко!
Значит, ефимок в питьё, каждому! Сам взял стакан, хоть и противно зелье с утра. Музыканты крестились, поднося к устам, за отсутствием икон обращались к богам Эллады, белевшим в нишах. Вывалились, оставив следы слякоти на полу разбитую склянку.
Из поварни тянуло пряным, сладким. Дарья вышла оттуда, шлёпая меховыми пантофлями.
— Дышит тестечко, поспевает.
Испечёт крендель лучший в столице кондитер, однако нужен хозяйский глаз. Княгиня на ногах спозаранку, покрикивает на челядь, охает, сетуя на погоду. Ненастно, сердце щемит. Лодки, несущие к пристани чиновных, рубят волну, зарываются.
Посетители в плиточной, в предспальне. Страницу исписал секретарь, перечисляя сановников — военных и статских. Переодеться князь не успел. И пусть. Затянул халат потуже. Отстоял с визитёрами литургию.
«Упомянутым господам поднесено по чарке водки».
В одиннадцатом часу, с музыкой собственной, всей семьёй — в барку, обтянутую бархатом, под балдахин, унизанный золотыми звёздами по красной толстой тафте. Падал мокрый снег, качало. Намокнет убранство — не жалко. Оберегали пуще всего крендель, пудовый, благоухающий. Облит шоколадом, увенчан сахарной державной короной. Ветер крепчал, барку сбивало с курса, сошли на берег продрогшие.
Известили матушку мадригалом. В предспальне пахло лекарствами. Немец-медикус, новый, недавно из Берлина, остановил компанию.
— Кранк [162], кранк, — различалось в невнятной, брюзгливой скороговорке. Больна царица.
Но врача не послушалась, вышла, хоть и нетвёрдо, бледная. Атласная душегрея в цветочках, простая юбка. Княжич Сашка — камергер двора, офицер гвардии — искал глазами шлейф, который ему надлежит нести, и растерялся.
Повела в гостиную. Кренделем угодили, Эльза отламывала ей куски и, глядя с укоризной, отодвинула кувшин с вином. Не помогло. Царица макала лакомство, жевала жадно, краска вернулась к щекам.
— Мой декохт.
Огорчила князя, пожаловать на обед отказалась. Доктор-де запретил, изверг, тиран. Испорчен праздник.
— Без меня веселитесь, — сказала досадливо. Что ж, придётся, отменять-то поздно. Эльза, будто иголки в кресле, ёрзала, постукивала каблучком. Встали. Медикус нагнал князя в зале, зашептал, двигая бровями угрожающе. Да, да, если не пожалеет себя, исход фатальный.
Совсем расстроил эскулап.
Данилыч вздохнул, признался в бессилии. Минет шторм, авось, полегчает ей.
— Климат скверный, майн герр.
Не будет веселья.
Горохов прислал сказать — царице стало хуже. Он на той стороне безотлучно. Голштинец, царевны в Зимнем и вряд ли оттуда тронутся. Замечены во дворце некоторые вельможи — Толстой, Дивьер, Димитрий Голицын. Допуска к государыне нет, толкутся в апартаментах.
— До вашей светлости им неспособно, — докладывал нарочный. — Просят извинить. Сердита река, не выгрести.
— Уж будто… Ты доплыл же.
— Измаялся, господин фельдмаршал. Бьёт, кидает…
— Сговорились врать, — бросил князь. И лишь потом, направляясь в зимний сад, укорил себя. Зря обидел безусого унтера.
Геракл и Омфала белели назойливо — нелепые, лишние. На стольце возле мрамора любимые царицей сласти — сливочные конфеты, яблочная пастила, фрукты в сахаре и особо ценимые рижские марципаны. Для кого это? Явилась Дарья, учуявшая настроение мужа.