Аминь! Обвенчана Анна с Карлом Фридрихом, Россия с Голштинией, а чай, и с Шлезвигом, и, более того, с Швецией. Воля государя исполнена.
Домой бы сейчас, прямо из церкви, да в мыльню и в постель. Впереди ещё пированье в Сале. В чахотку вгонит свадьба. Восторг выражай, кричи здравицы, тосты, пресекай бесчинство — на пару с Пашкой. Дружбу с ним являй… Ведь обещала всемилостивейшая отослать его за кордон — обманула, отнекивается. Ах, лишится двор кавалера-галанта, оскудеет!
Поздравил её, приложился к ручке.
— Конец, матушка, делу венец.
Вельможи к ручке чередой, толкаясь. Сотню их ублажила — и хватит, сомлела, поднесла к глазам платок. Скорбит — не дожил царь, не дожил до сего счастливого дня. На ладье пребывала в печали, потом удалилась в свои покои, пожелав обществу аппетита и плезира.
«Ступай, мать, без тебя-то легче», — сказал Данилыч мысленно и похвалил — роль безутешной, весьма уместную, сыграла натурально.
В Сале качались люстры, позвякивали стёкла — пушкари на судах, на царицыной яхте, бросившей якорь у сада, стреляют без передыху, вошли в неистовство. Музыки не слышно. Голос бесполезен, хоть горло надорви. Помахивай жезлом, рассаживай! Тяжёл, проклятый…
Сперва новобрачных, родню… О бок с Анной Елизавету — запропастилась где-то шалая девка. Порхает, дразнит мужиков телесной сдобой — корсаж рвётся. Ей-то нужды нет, что Людовик нос натянул.
Придёт срок, и она заплачет.
Пашка отыскал её, усадил.
Анна Курляндская телеса подтянула, молодится, волна чёрных волос взбита и оплетена модно. Здесь бывает наездами, онемечилась в Либаве, зато манеры блюдёт — не придерёшься. Пятнадцать лет как овдовела, однако не тужит — барончик при ней, Бирон, лихой лошадник и картёжник. Пускай, не ефимки же ставит, а талеры ихние…
От Бирона у герцогини дитя, а он семейный и супруга мирволит. Анна с животом ходила, законная фрау с подушкой под платьем, для отвода глаз… Всё это мелькало в мозгу Данилыча, всякая чепуха, засевшая и неистребимая, невесёлая чепуха, ибо ничтожен прок от этих политических браков. По курляндским законам женщина власти не имеет, наследник трона, обитающий в Гданьске, правитель лишь по названию. На Курляндию зарятся, Польша съела бы либо Пруссия — отваживают русский престиж, русская военная сила.
К мысли кощунственной приходит Данилыч — не слишком ли уповал царь на родственные узы? Европа вон как ими опутана, а грызня между суверенами, большими и малыми, свирепеет — клочья летят.
Грохочут пушки, дрожит Сала, рассыплется того гляди… Дышать нечем, плотен дух парфюмов от женских особ, сожжённых листов ароматной бумаги, цветов, доставленных из собственной его светлости оранжереи. В сизом тумане, у того конца стола — Ягужинский, отсел подальше, о чём-то шепчется с Дивьером. Любопытно — о чём?
Были ведь в ссоре…
Начинают с паштетов. Данилыч подал знак, крышки сняты, из одного блюда выскочил, не нарушив изделья паштетчика, карлик с бутылкой и стаканом, налил себе, выпил за повенчанных. Из другого блюда — карлица, оправила юбку, поклонилась, протанцевала два круга — ловко прощёлкала каблучками по столу, никого не задев, тарелки не сдвинув.
Ладно сработали.
Новобрачную затормошили кузины, щебечут под её балдахином; с герцогом, оттеснив генерал-адмирала, кумпанствует Бассевич, чарки у них не пустеют. Муженьку бы воздержаться перед первой ночью — нет, лакает, бокал наполнил большой, отломил ножку, отпил половину, сует министру. Попался, пройдоха… волей-неволей вольёт в себя. Царская шутка… Поди-ка, только это и перенял у великого монарха — бокалы ломать…
— Исполненье желаний!
Орёт, жилы шейные надулись, побагровел, вскакивают голштинцы, тянут шпаги из ножен, бухают кулаками, чарками.
— Хох! Хох! [85]
Летят на пол осколки хрусталя, хлебные корки, кости, обкусанные крылья каплуна, фазана. Добыча собакам… Кушанье насыщает, владения же — никогда.
Лакеи, ух, суетятся возле Карла Фридриха! Данилыч отодвинул фаршированную утку, кисел показался соус пикан. До сих пор ему первому подавали, первому из вельмож. Теперь потерпи! Очередь вторая. Членом императорской фамилии сделался голштинец.
Что дальше будет?
— Даудз лаймес.
Слова, запавшие с детства. Много счастья… Екатерина бросала их как заклинанье деревьям Летнего сада, мокрой земле. Земля весенняя, земля животворная — вся в улыбках весенних лужиц.
— Земес мате…
У неё просили счастья. У матери-земли, древней богини латышей, которая мирно уживалась с христианством в пасторском доме Глюка. Девочка спрашивала, как выглядит родившая всё живое? Её не вырезали из дерева, не высекали из камня. Но она понятнее, чем Троица русских, поляков…
— Ты помнишь, Эльза? Подкова, моя подкова… Я же сказала, что её цыгане украли.
Выкопала, трудясь на огороде, — помятую, ржавую. И вернула земле. Подкову, самую большую свою драгоценность. Ночью, превозмогая страх, пошла в поле, зарыла под дубом, где крестьяне приносили жертвы, поили богиню кровью петухов, медовухой, пивом.
— Грех, Кэтхен! Язычество.
Смеётся Екатерина. Сегодня счастье распирает её — как только сердце выносит столько! Даудз лаймес… Почём знать, может, растрогал богиню дар семилетней девчонки, сиротки. Она избранница. Матери-земли, Бога церквей — не всё ли равно! Ей нечего стыдиться своего мужицкого рода. Вот-вот разыщут её сородичей, привезут в Петербург — всех, всех! Люди посланы… Если найдут первого мужа её, драгуна, сдавшегося в Мекленбурге, — хорошо, поступит на русскую службу, в полк. Теперь её воля… Бояре пусть бесятся — теперь они не страшны. До сих пор она полагалась на Меншикова, теперь есть защита сильнее — зять.
— Ты понимаешь, Эльза? Если они взбунтуются… Если вдруг революция… Он позаботится о нас с тобой. В Швеции… В Голштинии, на худой конец…
— Благодарность, Кэтхен, редкое качество в наш век.
Увы, редкое. Папа говорил…
— Нет, нет, он так обязан мне.
Поведала то, что не откроет никому другому, ни единой душе. Задуманное давно… Эльза Глюк, сводная сестра — тайн от неё нет.
Летний дом опустел — лишь несколько комнатных слуг осталось, прочие в Сале. Музыка несётся оттуда. Царица на минуту пожалела, что лишила себя удовольствия. Но ведь надо, надо… что ж, она вознаградит себя, устроит маленький спектакль.
— Холла [86], Лизхен! Валерьянки!
Кошки мигом почуяли, сбежались на запах — вся пятёрка её величества. Испробовали угощенье — и началось … Живот надорвёшь, до чего забавны они, опьяневшие, до чего похожи бывают на людей. Чёрный кот — толстяк — чисто Апраксин. Государь прозвал… Нахохотались подруги, Эльза сварила кофе, Екатерина нарезала хлеб, сложила бутерброды — ломтик чёрного, ломтик белого, колбаса промеж, сыр немецкий, с тмином.
Потом императрица облачилась в траур полный, дабы выйти к народу, к войскам.
Ворота Летнего сада по её приказу распахнуты, входи любой. «Разных чинов люди пущены для гулянья», — не преминул заметить современник признательно. Господин в расшитом кафтане, купец в сапогах, смазанных дёгтем, работные в цеховых униформах, предписанных царём. Этот, шляпа котелком, длинный кафтан, пуговицы по белому обшлагу рукава, — из Арсенала. Тот с Литейного двора, делатель пушек, вид имеет военный — башмаки, чулки, кафтан солдатского покроя, короткий.
Новичок опускает глаза, проходя мимо обнажённой Дианы, старовер плюётся — камнем запустил бы, да полиция тут как тут, стережёт дорогие итальянские изделия. Стоят просвещенья ради. Царь повелел… Натура, Божье созданье — прекрасна.
Праздник в семье монаршей — праздник и для подданных. Тоже заповедь Петра. Екатерина улыбалась прохожим, строгим взглядом останавливала того, кто норовил повалиться в ноги. Запрещено царём. Вышла на луг, где выстроились гвардейцы.
«В то ж самое время отворили две фонтаны, которые текли винами красным и белым. И как Ея Императорское величество изволила гвардию всю в строю стоящую обойтить и пришед изволила стать посредине луга близь большого глобуса, и тогда начали солдаты гвардии стрелять беглым огнём…»