Изменить стиль страницы

«Она в своём неглиже походила на ангела. Вообще смело можно сказать, что нельзя написать лица более прелестного и найти сложение более совершенное, чем у этой принцессы».

Вот она в платье с крылышками — конечно, оно ещё более приближает её к ангелу. Трогательный роман вплетается в ткань дневника. Его королевское высочество женится по влечению сердца. А невеста? Она танцевала с ним. Милостиво беседовала. Любовное пламя, естественно, пожирает обоих. Им ведь нельзя встречаться наедине.

Анна владеет собой. Но притворяться в угоду бомонду её не заставят.

— Навязали мне дурака, стоероса, — сказала она матери.

Разве не влечёт её корона Швеции — вдобавок к голштинской? Возвысит себя, а купно и империю российскую, волю отца своего исполнит. Быть может, и править теми землями будет, если переживёт супруга… Доводы матери действовали слабо, за дверью спальни, закрытой не очень плотно, произошла ссора.

Ещё заметнее стала холодная отчуждённость Анны. Часы проводит с портнихой и с парикмахершей, ступает величаво, словно боясь нарушить причёску-башню, высокую, остроконечную, унизанную жемчугом и золотой тесьмой. Карл Фридрих, неопрятный, осунувшийся после ночных бдений, выглядел рядом с ней убого.

Екатерина попеняла ему. За два дня до свадьбы попойки прекратились. А в канун её отметил Берхгольц:

«Его королевское высочество первый раз мылся в бане».

Утро 20 мая выдалось солнечным. Сверкая литаврами и трубами, шагали по улицам Петербурга двенадцать гвардейцев во главе с капитаном, зычно выдували марш «Орёл российский», кант на взятие Дербента и прочую «музыку победительную». Капитан, скомандовав передышку, выкрикивал объявление о браке царевны Анны и голштинца — выбрали самого голосистого.

Меншиков до сего дня нервничал преужасно — кто будет обер-маршалом свадьбы? Кого назначит самодержица? Теперь сияет лицом и чрезвычайным, ослепительным убором. «Залит бриллиантами», — напишет о нём иностранный дипломат. Все четыре ордена, жар самоцветов на шпаге, подаренной царём, украшения дорогие на галстуке, на шляпе. Золотится расшитый красный кафтан, золотится жезл главного распорядителя праздника. Сидя в открытом экипаже, влекомом шестёркой коней, бросает улыбки толпе, хлынувшей на набережную. Ягужинский — маршал свадьбы — едет позади, завидует. Всё у него поплоше — карета, одежда и жезл.

За ними, охорашиваясь на скакунах, двадцать четыре шафера, среди коих четыре генерала, шесть полковников. Поезд встал под окнами жениха, затрубил. Вестибюль в Апраксином доме широк, длинный стол завален горами пастилы, орехов, пирожных, кувшинами с прохладительным напитком. Жених — надушённый, трезвый — деревянно кланялся, Бассевич суетился, угощал.

Взяли в полон его, двинулись к невесте. Данилыч помахивал жезлом, обращаясь к народу, — привечайте-де герцога! «Ура» раздавалось слабое, хотя Карл Фридрих оказывал милость, швырял пригоршнями мелкие монеты. При этом неуклюже поёживался — новый кафтан, лазоревый с серебром, был ему тесен.

Проехали мимо Зимнего, уже покинутого августейшим семейством, остановились у ворот сада. Солнце сушило дорожки, почки раскрывались боязливо, зябко, скромный царский дом окутался зелёной дымкой.

Сенцы в доме — два шага в ширину, лестница узкая, крутая, женские особы взбирались медленно, гуськом, обтирая стены упругими кринолинами, — мода приказала их в нынешнем году распялить пуще. Анна ждала в гостиной, Карл Фридрих приблизился нерешительно, вытянул шею, быстро, по-мальчишески чмокнул. Набелена сильно, брови романовской черноты недвижны. Досадливо надломив губы, оглядывалась — мать запаздывала.

Её величество задержалась на кухне. Кондитер украшал торты для новобрачных, выводил кремом эмблемы и надписи. Заспорила с ним, потом вспомнила рецепт глинтвейна. Воспитанница пастора любила стряпать, потчевать и сама была сластёна.

Платье тёмно-лиловое, с белым вставным лифом — полутраурное. Расцеловала герцога, Анну, благословила. Надела на шею дочери орден Святой Екатерины и тут же Бутурлину — за выручку в ту январскую ночь — орден Андрея Первозванного. Затем той же награды удостоила Бассевича, млеющего от восторга. Ледяная покорность Анны сковывала.

Глазеющий люд между тем стекался к пристани, куда пригнали восемнадцативёсельную ладью — царицын подарок голштинцу. Флаги, вымпелы, навес на точёных ножках, укрытый бархатом и парчой, медные пушечки по бортам, на носу голая девка крылатая, а где вход, там воротца, увитые цветами, с вензелем молодых.

— Добра государыня…

— Зять — он взять любит.

— Дают, так бери!

Густеет толпа, гвардейцы орут, тараня путь господам, жезл обер-маршала искрится, пляшет над головами. Никого не задел, не ушиб. Про Меншикова известно — он с вельможами задирист, а с простым народом приветлив. Его и окликнуть можно — ответить не погнушается.

— Увезут царевну нашу?

— Мужнина воля. Нитка за иголкой.

— Он крещёный али нет?

— Сморозил ты… Королю отдаём — султану, что ли? Ну-кась, «ура» жениху с невестой! Не слышу… Али уши заложило? Писк ребячий… Ну-кась гаркнем на весь Питер!

И бросился обратно в сад, торопить поезжан. Младшие Меншиковы разбрелись. Сашка аукается с матерью и — шмыг в кусты: раздерёт одежду! Пора остепениться — в штате её величества состоит. Отец изловил, смеясь шлёпнул десятилетнего камергера по мягкому месту. Александра тоже дитя ещё, хоть двенадцать почти — вот уж и забрызгалась в луже госпожа фрейлина. Нашли время в прятки играть…

Дочери обе на выданье, но только Мария — ей скоро четырнадцать — вступает в разум. Рослая, белотелая, ни малейшего сходства с резвой чернушкой-сестрой. Отцовский высокий лоб, его серо-голубые глаза, но спокойные, их редко зажигает веселье или гнев, движения размеренные, этикет соблюдает свято. Заучилась, — считает двор. Но в тихом омуте… очнутся ещё черти, таящиеся в гордячке-княжне.

После траура семейство впервые на людях, Дарьюшка шествует самодовольно, ведя своих чад. И как посажёная мать невесты твердит горожанам:

— Молитесь за царевну! Всевышний воздаст вам…

Кланяются питерцы Анне, крестятся, бабы жалеют — одна всплакнула, за ней другая.

— Чужому… Чужому-то пошто?

— Царь покойный наказал.

— Бедная… Там и помирать…

Карл Фридрих кидал деньги не скупясь, но тёплых чувств не вызвал. Апраксин — посажёный отец — опустошил карманы, за него болея. Забавлял Остерман — рылся в кошельке, порыжелом, истёртом, и выудил лишь пятак.

Ладья, набитая до предела, отчалила. Вереница посудин двинулась следом. Данилыч негодовал — дворяне развалились в лодках, гребут челядь да перевозчики. А заставлял же государь ходить на вёслах и под парусом. Обленились… Хиреет всё заведённое Петром.

Он задал бы перцу!

Негаданно — тучки в ясном небе. Окатило частым дождём. Женские особы завизжали, боронясь платками, накидками, веерами — капли залетали под навес. Дарьюшка, квохча, собой загораживала дочек, опадут волосы, потечёт краска. Окропило, унёсся дождь, торя по реке рябую дорожку. Утешил княгиню.

— На счастье, на счастье, — пророчила она. — Благая водица, животворная.

Сошли на правом берегу, оглушённые пальбою пушек с бастионов крепости, рёвом колоколов собора Святой Троицы — главного в столице, давшего имя и площади. Деревянный, срубленный прочно из толстенных брёвен, он — громовой запевала средь питерских храмов. Разгуделись колокола, сзывают людей. Данилыч подумал о дочерях — скоро и для них запоёт соборный металл, время-то мчится. Не прозевать, выбрать супруга достойного.

Есть один на примете…

В храме давка, от благовоний душно — Данилыч закашлял, украдкой ослабил галстук. В груди ёж колючий ворочается. Жезл натрудил руку — в правой надо держать, только в правой. Грозит зеваке, ступившему на персидский ковёр, — брысь, подайся! Шире дорогу молодым!

Царевна перед аналоем будто статуя, герцог сбычился, моргает, пригибается — непонятны глаголы иерея, кажись, по голове бьют его. Надевая кольцо на палец суженой, замешкался, чуть не выронил, она же словно не заметила, черты её, яко высеченные на слоновой кости, недвижны. В церковном дыму удушающем, сладком, лоснятся лица шаферов, лихорадочно румяные, потные, — тяжко держать на весу короны.