Изменить стиль страницы

Он закрыл глаза, казалось, полностью ушел в себя. Его руки дрожали. Воцарилось долгое молчание. Слезы катились по крыльям носа и исчезали в бороде. Он судорожно вздохнул, потом открыл глаза и уставился на лежащий перед ним Талмуд.

«Ах, какой ценой… Он был маленьким, и я любил его, и говорил с ним, и накрывал своим талесом, когда молился… „Папа, отчего ты плачешь?“ — спросил он меня однажды из-под талеса. „От людских страданий…“ — отвечал я. Он не понимал. Ах, кто бы знал, как это ужасно — ум без души… В эти годы он научился любить меня и доверять мне… А когда он подрос, я оторвал себя от него. „Почему ты мне не отвечаешь, папа?“ — спросил он меня однажды. „Потому что ты уже достаточно большой, чтобы обратиться за ответом в свою душу“. В другой раз он со смехом сказал про кого-то: „Папа, да это же просто дурак набитый!“ Я пришел в ярость. „Загляни в его душу, — ответил я. — И постарайся посмотреть на мир его глазами. Подумай, как страдает он от своего невежества, и тебе совсем не будет смешно“. Он был в замешательстве, он мучился. Ему начали сниться кошмары… Но он научился искать ответы самостоятельно. Он страдал и учился понимать чужие страдания. В молчании, установившемся между нами, он научился слышать плач целого мира».

Он остановился. С губ его сорвался вздох — тяжелый, мучительный, как стон. Затем он посмотрел на меня глазами, влажными от собственных страданий.

«Рувим, ты и твой отец — вы стали благословением для меня. Царь Вселенной послал тебя моему сыну. Он послал тебя тогда, когда мой сын был уже готов взбунтоваться. Он послал тебя слушать, что говорит мой сын. Он послал тебя, чтобы ты был моими закрытыми глазами и моими залепленными ушами. Я смотрел на твою душу, Рувим, а не на твой ум. В статьях твоего отца я искал его душу, а не его ум. Если бы ты не нашел ошибку в гематрии, изменило ли бы это хоть что-нибудь? Нет. Ошибка в гематрии показала мне, что у тебя хорошие мозги. Но я уже знал твою душу. Я узнал ее в тот день, когда Даниэл пришел домой и заявил, что хочет быть твоим другом. Ах, видел бы ты в тот день его глаза. Слышал бы ты его голос. Каких усилий ему стоило сказать мне это. Но он это сделал. Я знал твою душу, Рувим, прежде чем я узнал твой ум и лицо. Тысячу раз возносил я благодарности Царю Вселенной за то, что Он послал тебя и твоего отца моему сыну.

Ты считаешь, что я жесток? Да-да, я по глазам твоим вижу — ты считаешь, что я был слишком жесток с Даниэлом. Возможно. Но он научился. Пускай он станет психологом. Я знаю, что мой Даниэл хочет стать психологом. Разве я не видел его книги? Разве я не видел писем из университетов? Его глаз? Того, как стенала его душа? Конечно, я знал. Я давно все знал. Пускай мой Даниэл станет психологом. Теперь я спокоен. Он всю жизнь будет цадиком. Он будет цадиком в миру. Мир нуждается в цадиках».

Рабби Сендерс остановился, медленно поднял голову и взглянул на своего сына. Дэнни по-прежнему закрывал глаза ладонью, его плечи тряслись. Рабби Сендерс долго смотрел на сына. У меня было чувство, что он готовится предпринять какое-то невероятное усилие, совершить что-то, что заберет все его силы без остатка.

Он позвал сына по имени.

Наступила тишина.

Рабби Сендерс снова позвал его по имени. Дэнни отнял ладонь от глаз и посмотрел на отца.

— Даниэл, — продолжил рабби почти шепотом, — когда ты уедешь учиться, ты сбреешь бороду и пейсы?

Дэнни не отводил взгляда от отца. Его глаза были влажными. Он медленно кивнул.

Рабби Сендерс продолжал смотреть на сына.

— Но ты будешь соблюдать заповеди? — спросил он тихо.

Дэнни снова кивнул.

Рабби Сендерс медленно откинулся в кресле и прерывисто вздохнул. Потом немного помолчал, не отрывая широко открытых, темных, печальных глаз от сына. И кивнул, словно в знак окончательного подтверждения своей мучительной победы.

Затем снова перевел глаза на меня и сказал очень мягко:

— Рувим, я… Я прошу тебя простить… мой гнев… по поводу сионизма твоего отца. Я… Я читал его речь… и я тоже думал о смысле… смерти моего брата. И о смысле смерти шести миллионов. Я нашел его в том, что такова Господня воля… которой мне не дано постичь. А не в том, чтобы… построить еврейское государство, которое зиждется не на Господе и его Торе. Мой брат… И все остальные… Они не могли погибнуть только ради такого государства. Прости меня… и твой отец… это было слишком… слишком…

Его голос прервался. Он с трудом себя сдерживал. Борода мелко тряслась.

— Даниэл, — сказал он хрипло, — прости меня… за все… что я сделал. Мудрый отец, он… он поступил бы по-другому. Но я… я… я не мудр.

Он медленно, тяжело поднялся на ноги.

— Сегодня… — в его голосе появилась нотка горечи, — сегодня праздник свободы. Сегодня я отпускаю моего Даниэла. А мне надо идти. Я очень устал. Мне надо прилечь.

Он тяжело вышел из комнаты — сгорбившись, с искаженным старым лицом.

Дверь мягко захлопнулась.

Я сидел и слушал, как Дэнни плачет. Он сидел, спрятав лицо в ладонях, всхлипывания сотрясали его тело и заполняли тишину. Я подошел, положил руку ему на плечо и почувствовал, как оно вздрагивает. И затем я тоже беззвучно заплакал. Я оплакивал его боль и годы его страданий, и я знал, что люблю его, но не знал, ненавидеть мне или тоже любить эти долгие, мучительные годы. Он плакал долго; я оставил его и, подойдя к окну, оттуда слушал его всхлипывания. Солнце низко стояло над домами на противоположной стороне двора, и платан отсвечивал в его золотых лучах, его ветви с распускающейся листвой образовывали кружевную завесу, сквозь которую мягко дул ветерок. Я смотрел на закат. По небу медленно расстилался вечер.

Потом мы гуляли по улицам. Мы гуляли много часов, молча, и время от времени я видел, как он трет глаза, и слышал его вздохи. Мы прошли нашу синагогу, прошли лавки и жилые дома, прошли библиотеку, в которой столько сидели и читали. Мы шли молча и сказали в этом молчании больше, чем сказали бы словами за полжизни. Поздним вечером я оставил Дэнни у порога его дома и отправился к своему.

Мой отец ждал меня на кухне, и на лице у него была странная задумчивость. Я сел, он грустно взглянул на меня из-под своих очков в стальной оправе. И я все ему рассказал.

Когда я закончил, он молчал очень долго. Затем сказал тихо:

— Отец имеет право растить своего сына таким способом, каким считает нужным, Рувим.

— Даже таким, аба?

— Да. И меня это совсем не смущает.

— Да что же это за способ такой?!

— Возможно, это единственный способ вырастить цадика.

— Хорошо, что ты меня так не растил.

— Рувим, — тихо сказал отец. — Мне не нужно было тебя так растить. Я не цадик.

На утренней службе в первую субботу июня рабби Сендерс объявил своей конгрегации о намерении сына изучать психологию. Сообщение вызвало форменное смятение. Все глаза в изумлении устремились на Дэнни, который присутствовал здесь же. Засим рабби объявил, что поскольку таково желание Даниэла, а кроме того, поскольку Даниэл выразил твердое намерение и далее соблюдать заповеди, то он, как отец, уважающий душу и ум своего сына (именно в такой последовательности, как подчеркнул мне потом Дэнни), чувствует себя обязанным дать своему сыну на то благословение. Это объявление вызвало немалое брожение среди последователей рабби Сендерса. Но ни у кого из них не хватило духу подвергнуть сомнению предстоящую передачу власти младшему сыну. В конце концов, место цадика наследуется, и харизма автоматически переходит от отца к сыну — ко всем сыновьям.

Двумя днями позже рабби Сендерс отозвал свое обещание семье девушки, на которой Дэнни должен был жениться. Это вызвало некоторую сумятицу, признался мне потом Дэнни. Но постепенно все успокоилось.

Шум в колледже Гирша, когда туда дошли новости о Дэнни, длился два-три дня. Студенты-нехасиды потолковали об этом день-другой и забыли. Студенты-хасиды хмурились, дулись, метали грозные взгляды — и тоже забыли. Все были слишком заняты собственными выпускными экзаменами.