— Ладно, поспи пока. Разбужу.
Разбудили Митю крупные капли дождя, стекавшие с ворота шинели на шею. Было ещё темно, шёл крепкий звонкий дождь. Бойцы зашевелились — одни вставали, другие, не просыпаясь, старались получше укрыться шинелями. Бобрышев всех поднял и сказал строго:
— Быстренько, пошли!
К вечеру заболел учитель географии. Пришлось из-за него сделать привал. Учителя прикрыли шинелями, и Митя, набрав малины, всовывал ему в рот ягоду за ягодой, надеясь, что от малины больной пропотеет и выздоровеет.
— Что ж, товарищи, — сказал Бобрышев, — конечно, двигаться с больным придётся медленнее, но товарища мы не бросим.
Митя даже удивился, что Бобрышев заговорил об этом, всё было ясно без слов. Но несколько часов спустя один из бойцов ушёл собирать ягоды и исчез. Бобрышев нахмурился и пошёл на поиски. Вернулся он с винтовкой, подсумком и пачкой документов.
— Вот какие шкуры бывают на свете, — сказал он и лёг, закрывшись с головой шинелью.
Теперь их было шестеро, один больной и пять здоровых.
На рассвете Бобрышев приказал соорудить подобие носилок, и они пошли дальше, неся учителя поочерёдно. Нести больного через густой лес было тяжело. И очень хотелось есть. Только после полудня они вышли к какой-то деревне. Бобрышев велел хорошо замаскироваться, а сам пополз на разведку. Вернулся он с караваем хлеба и тёплым молоком в манерке, для больного. Учитель жадно пил, а остальные жевали хлеб и старались не смотреть на молоко, стекавшее по подбородку учителя с непослушных запекшихся губ.
— В деревне немцев до полусотни, — сообщил Бобрышев. — Женщина, что дала молоко и хлеб, говорит, будто вчера немцы прорвались далеко вперёд в сторону Павловска и итти туда опасно. Но фронт у них не сплошной, и мы наверняка пробьёмся, если не вдадимся в панику.
Запасы сухарей кончились. От слабости и голода никто не мог долго нести носилки, приходилось всё чаще сменяться.
У Мити снова разболелись, а затем сильно распухли ноги. На привалах он не снимал сапог, опасаясь, что потом не сможет надеть их. Питались одними ягодами, пробовали жевать сырые грибы, сдирали с деревьев и сосали кору. У Мити начался изнуряющий понос, он часто думал, что лучше было бы просто лечь и не вставать. Но Бобрышев упорно шёл вперёд и тихо говорил товарищам:
— Ничего, выберемся.
Его неизменно поддерживал Левон Кочарян, весёлый и выносливый армянин:
— Это не по горам ползать. Дойдём, товарищи. Чего тут не дойти!
Они шли навстречу боям. Звуки войны стали отчетливыми и не затихали ни днём, ни ночью.
Дважды проходили так близко от немцев, что слышали разговоры солдат. Теперь двигались ночью, а днём забирались в яму или в разросшийся кустарник и спали. Этого требовала безопасность, но у Бобрышева были и иные соображения — он видел, что итти так, как прежде, люди не могут. Он сам только напряжением воли заставлял себя вставать и день ото дня всё с большим трудом передвигал распухшие, отяжелевшие ноги.
На восьмые сутки скитаний вдоль фронта умер учитель.
— Похороним, а? — просительно сказал Бобрышев.
Четыре оставшихся бойца стали молча рыть могилу штыками. Митя старался изо всех сил, но руки были так вялы и неловки, что ничего не получалось.
— Ладно, полежи пока, — сказал Бобрышев.
Митя лёг. Позвякивали, сталкиваясь, штыки товарищей. По жёлтому заострившемуся лицу покойника взбегал муравей. Где-то близко бухала артиллерия. Чирикала над головой птица. Митя закрыл глаза, и сразу всё завертелось и поплыло вокруг, и ощущение смерти вошло в душу, не пугая и не удивляя, — ощущение смерти как покоя.
5
Давно ли стоном стонала земля от фашистских танков и нельзя было высунуть нос не только на шоссе, но и на просёлочные дороги, чтобы не нарваться на немцев?
Как-то вдруг всё стихло. Фронт передвинулся на ближние подступы к Ленинграду, а здесь был уже немецкий тыл, и на просёлочных дорогах плотно вмятые следы гусениц обрастали жидкой травкой. Иногда по шоссе тянулись к фронту обозы, но их сопровождал большой конвой, и за ними оставалась пустота.
В городах бесчинствовали немецкие гарнизоны, гестапо хватало людей по любому подозрению, по любому доносу.
Отряд Гудимова потерял связи, установленные в первые дни. Кто-то выдал радистку; хорошо законспирированная рация была захвачена немцами, радистку повесили при въезде в город на сосне. Предателя установить не удалось, поэтому все связи в городе попали под сомнение. После первой удачной диверсии, когда группе партизан удалось разобрать участок железнодорожного полотна, к железной дороге не сунуться было, — дорога тщательно охранялась немецкими патрулями, у мостов выросли укрепления, и пулемёты держали под прицелом все подступы, по которым всю ночь ползали щупальцы прожекторов. Для нападения на конвои сил не хватало. И отряд жил, притаясь, в сырой чаще леса, без общения с миром, без известий с родины, в настороженном и томящем одиночестве.
Непрерывно, как и все последние дни, обдумывая положение отряда и перебирая возможности изменить его, Гудимов вышел к краю леса и остановился в кустах.
В поле, ярко освещённом осенним солнцем, женщины вязали снопы. Их было одиннадцать, старшая — уже старуха, а меньшая — девчонка лет пятнадцати. До Гудимова доносились их голоса — неторопливые, негромкие голоса людей, занятых делом. Только песен не было, смеха не было, и оттого ладная знакомая работа казалась ненастоящей.
Вдалеке виднелись крыши села. В этом селе был один из лучших колхозов района, тут Мария Смолина строила новую школу-десятилетку, и все они приезжали на праздник открытия школы — Мария, Борис Трубников, Гришин, Ольга…
Это было прошлой осенью.
Гудимов выбрался из кустов и смело пошёл к работающим женщинам. Он не знал их — или не узнавал. Но внутренняя уверенность вела его: под владычеством немцев, отрезанные от родины, лишённые привычного уклада жизни — разве могли они не научиться ценить, вспоминать, сравнивать?.. И разве не их дети читали с подмостков Пушкина и пели хором: «А ну-ка, песню нам пропой, весёлый ветер!» Эта девчонка с косами — не она ли плясала тогда комическую русскую, по-бабьи повязав платочек и веселя глаз опытной повадкой заправской плясуньи? А если и не она, то её подруга во всяком случае…
Женщины заметили постороннего человека и прекратили работу. Повернув к нему застывшие лица, они напряжённо ждали.
— Здравствуйте, гражданочки! — сказал Гудимов.
Женщины молча поклонились.
— Не узнаёте?
Одна из женщин, тихо ахнув, оглянулась на село, потом на подруг.
— Никак товарищ Гудимов?
— Он самый.
Гудимов сел под копною и закурил. Женщины неподвижно стояли вокруг него и глядели без радости и без удивления.
— Или не рады? — спросил Гудимов. — А я вот увидал вас и припомнил, как мы с вами прошлый год открытие школы праздновали… Да не с тобою ли я плясал, молодка? — обратился он к старухе.
— Отчего же не со мной? И со мной плясал, за честь считал! — с широкой, смелой улыбкой отозвалась старуха и решительно подсела к Гудимову. — Не обижайся на нас, мил человек, что мы вроде как не рады. Испугались мы. Сколько страху натерпелись! Да и ты с бородой на себя непохож стал. И своих людей мы давно не видим. Так одни среди страхов и слухов живём. А тебе мы очень рады. Что ты живой.
— У нас говорили, что немцы вас повесили, — сказала девочка, краснея.
— Руки у них коротки вешать меня.
— А вы что ж теперь делаете?.
— С немцами воюю — чего ж ещё делать? Теперь другого дела нет.
Гудимов курил и доверчиво улыбался женщинам.
Семь лет этот район, эти колхозы, эти люди были его большим домом, его семьёй. Им он отдавал все думы, всю энергию. И мечты его всегда были связаны с ними, и воплощались вместе с ними, через них. Как же им быть врозь теперь, в беде?.
А женщины, постепенно свыкаясь с ним, уже расспрашивали:
— А на фронте что, не знаете? С Ленинградом как? И что же теперь будет? Объясни ты нам, товарищ Гудимов. Долго нам ещё под немцем жить?