Изменить стиль страницы

В поле тоже тут и там холмиками возвышались трупы. А живых немцев не видно было, и над полем снова повисла давящая, как тяжелый зной, недобрая тишина.

Носов сидел под деревом, припав спиной к белой в пятнах копоти коре. Рядом с ним лежал на боку Рябчиков. Он мутнеющими глазами уставился на командира, и Алексей понял, как ему хочется уйти отсюда — к покою, к безопасности, к умелым рукам, облегчающим боль.

— Сиди уж, — сказал Алексей Носову, попытавшемуся подняться, и сам перевёл танк на запасную позицию.

Всем было ясно, что скоро всё начнётся сначала.

Рябчикова перенесли в укрытие. Носов хотел забраться на своё место водителя — должно быть, не был уверен, хватит ли у него потом сил.

Алексей знал, что всех занимает сейчас один вопрос, и спросил:

— Ну, друзья, как же мы с вами теперь считаться будем? Боеспособными или вроде вышедшими из строя?

Усталые лица повернулись к нему и застыли. Выражение их было странно: и усталость, и что-то более сильное, чем усталость — большое раздумье, и отсвет пережитого успеха, и тревога..

Первым ответил Носов:

— Боеспособные, товарищ старший лейтенант. Я могу работать.

— Да как тут уйдёшь? — буркнул Костя Воронков. И добавил: — Снаряды пока что есть.

Серёжа Пегов, пытавшийся расположить в машине трофейные немецкие автоматы так, чтобы они не мешали работать, весело крикнул:

— Трофеи-то? А?

Один Рябчиков не откликнулся. Болезненно морщась, он с напряжённым вниманием как бы прислушивался к чему-то, чего не могли слышать другие.

— Ты что, Рябчик? Плохо тебе?

Рябчикову было трудно говорить, он медленно, с хрипом выговорил:

— Ра-дио-о… чер-ти… за-бы-ли…

Пристыженный справедливым упрёком, Алексей полез под пушку на место радиста. Позывные звучали непрерывно, их давали, видимо, давно.

Когда Алексей выбрался наверх, усталость впервые проступила в его сорвавшемся голосе: — Приказано отходить.

4

Эта война не была похожа на войну, как её представлял себе Митя, записываясь в народное ополчение. Митя был студентом-электриком и готовился к мирной и точной профессии, но война пробудила в нём жажду подвига, и всё, что в предыдущие годы откладывалось в подсознании, — зависть к героям страны, совершающим смелые полярные экспедиции и труднейшие дальние перелёты, преклонение перед бойцами Мадрида и Барселоны, восторженное обожание Чкалова, генерала Лукача и Долорес Ибаррури, — всё это сейчас питало страстные и честолюбивые мечты о воинских подвигах, о славе, о прекрасном звании Героя Советского Союза…

Он понимал, что война будет тяжёлой и кровавой, и смерть казалась ему возможной, но и смерть свою он видел значительной и героической. Он ясно рисовал себе, как его боевые друзья (мужественные, загорелые люди) рассказывают Марии об этой славной смерти и передают его забрызганное кровью недоконченное письмо, и Мария тихо плачет и говорит: «Да, он любил меня… я знала это, хотя он никогда ни слова не сказал мне… Я только теперь оценила его…»

Но разве эта открывшаяся ему война была войной, какой он ждал?!

Война для Мити началась утомительным переходом, во время которого он до крови растёр ноги. И затем незаживающие ранки и мозоли непрерывно терзали его, отравляя существование больше, чем немецкие самолёты. Немецкие лётчики не могли видеть скрытую деревьями роту, они сбрасывали бомбы вслепую, и Митя не верил, что бомба может попасть в него.

Но когда Митя был послан с Колей Григорчуком, своим товарищем по институту, в штаб батальона через болото, поросшее редким кустарником, немецкий самолёт вдруг напал на них, как коршун на цыплят. Это было дико, нелепо до смешного и страшно до изнурения. Друзья забились под кусты, но кусты были слишком жидки, чтобы спрятать их. Пули впивались в землю, в сучья, сбивали листья с ветвей. Самолёт пронёсся так низко, что оглушил ревом мотора. Мите, хотелось выругаться, чтобы подбодрить себя и Колю, но собственный изменившийся от страха голос еще усилил ощущение беспомощности и стыда. Самолёт развернулся и снова помчался к ним на бреющем полёте. Митя схватил винтовку и выстрелил. Коля тоже выстрелил по самолёту. Но самолёт пронесся над их головами, чуть не задев кустов. Когда он, наконец, улетел, Митя долго не мог говорить, и ему хотелось спать — мучительно хотелось спать, так что он зевал до боли в челюстях. А ночью сна не было, и Митя с отвращением вспоминал испытанный им ужас.

Рота стояла в лесу под снарядными разрывами и бомбами, ничем себя не проявляя, а положение на фронте всё усложнялось и ухудшалось, немцы рвались в обход Ленинграда, перерезая железные дороги, к Колпину и к Неве. Никто ничего толком не знал, появлялись слухи, всё чаше повторялись слова: «берут в клещи», «прорыв», «окружение». Митя надеялся, что вот-вот его рота вступит в бой и тогда непременно начнётся перелом. Он с тревогой думал о Марии, и ему захотелось успокоить её какими-то очень убедительными словами. Он писал письмо долго и старательно, и начавшийся обстрел леса не оторвал его от письма. Снаряды стали рваться близко. Митя всё-таки закончил письмо, заклеил его и отдал батальонному письмоносцу. Письмоносец пошёл к велосипеду, оставленному у дерева на краю тропинки, — и вдруг на глазах у Мити письмоносца разорвало на куски, и клочья писем, кружась, полетели по ветру. Шипящего свиста мин Митя уже не слышал, настолько поразило его это мгновенное уничтожение человека в прозрачном осеннем лесу.

А потом началось то, что за пять суток совершенно оторвало Митю от всего дорогого и важного, чем он жил до сих пор, и бросило его в новый, кровавый и грохочущий мир, где казалось ни мечты, ни добрые порывы, ни сама жизнь не имели цены. Сотни снарядов и мин с воем и грохотом обрушивались на них, потом прилетали десятки самолётов и последовательно бомбили квадрат за квадратом и прочёсывали лес пулемётным огнём, а через полчаса прилетали новые десятки самолётов, и начиналось все сначала, — это был неиссякаемый ливень огня. Но, к удивлению Мити, жертв было немного, даже невероятно мало, только все измучились и, если не молчали, остервенело ругались.

На пятое утро рота получила приказ занять оборону и прикрывать любой ценой отступление основных сил. Это был первый бой для Мити и его товарищей — но какой тяжёлый и горестный бой! Прижатые к земле непрерывным миномётным и пулемётным огнём, люди стреляли озлобленно и мрачно, не рассчитывая на спасение, стреляли для того, чтобы задержать наступление немцев на несколько часов и затем самим, если кто уцелеет, отступить за реку. Уцелели немногие, но немцев задержали. Митя не был даже ранен, но убило Колю Григорчука и ещё нескольких товарищей по институту. Коля упал рядом, и Мите некогда было отодвинуть труп, чтобы кровь не стекала под локоть. От запаха крови, от страха и отчаяния Митю тошнило.

Именно в тот вечер, отступая с остатками роты, Митя встретил Марию на другом берегу реки.

Встреча с Марией была так же неправдоподобна, как и всё остальное, и Митя не поверил в неё. Он шёл, пошатываясь, мучаясь болью в ногах, мрачно ругаясь и желая только одного — дойти хоть куда-нибудь, где можно снять сапоги, свалиться на землю и заснуть…

В давке на шоссе он растерял всех своих. На рассвете истомлённый боец, оказавшийся рядом, сказал ему с улыбкой:

— Сапоги бы снять, а? Ничего больше не нужно!

И Митя сразу привязался к этому бойцу — высокому, широкоплечему, с лицом, даже в усталости освещённым незатухающей мыслью, с печальными и внимательными глазами.

Уже рассвело, когда бредущих по шоссе бойцов собрали на лугу возле какой-то деревеньки, пересчитали, построили и стали разбивать на роты, взводы и отделения. Митя держался своего случайного спутника, и они вместе попали в отделение сержанта Бобрышева.

— Музыкант Юрий Осипович, ополченец, — представился спутник Мити.

Сержант поглядел и переспросил:

— А фамилия как?

— Это фамилия Музыкант… А по профессии я ботаник.