Этой женщине Мария сама предложила освобождение от работ.
— Нет, — сказала женщина. — Не надо. Сколько смогу, поработаю. Ребятишки со мной пойдут. Гулять с ними сил нету, а так, заодно, и они погреются на солнышке.
После трёх дней подготовки Мария верила, что большинство жильцов её квартала выйдет на работу. Но как они будут работать? Много ли они наработают? Объём задания и сроки пугали.
Мария шла по улицам, и первые признаки оживления привлекали её внимание. Вот тащится процессия — люди по-трое впряжены в лямки саней, а на санях — лопаты. Вот у разбитого снарядом подъезда собралась небольшая толпа, девушка в стёганых штанах звонко выкликает фамилии по списку, и тихие голоса отзываются: «здесь!», «здесь!», «здесь!». А над солнечной улицей, над серыми оседающими сугробами, над впряжёнными в санки людьми звучит из репродуктора женский чуть задыхающийся, согретый любовью голос:
Мария вошла в парадное своего «объекта». Здесь уже собрались жильцы общежития, плотно закутанные, в валенках и рукавицах, не верящие теплу, но возбуждённые предстоящей совместной работой. Тётя Настя выдавала им лопаты.
В дверях библиотеки стояла Зоя Плетнёва. Даже в толстом ватном костюме она казалась очень тоненькой — маленький тёмный силуэт на фоне залитой солнцем комнаты. Солнечный луч лежал на её плече и пронизывал лёгкие волосы.
— Вы слышали стихи? — спросила Зоя. — Про нас!
— Кипятильник затопила, — донёсся из библиотеки голос Григорьевой, — кто замёрзнет, посылай кипяток пить. Без отказа будет.
Всю зиму Зоя не закрывала библиотеку, только перебралась из большого читального зала в маленькую комнатку, где установили кипятильник. В этой тёплой клетушке Зоя принимала прочитанные книги и собирала заявки, а потом отправлялась с фонарём в холодное книгохранилище, радуясь, что люди продолжают читать. У неё всегда собирались по вечерам читатели, а те, кто приходил только погреться и попить кипятку, постепенно становились читателями.
— Кроме двух старух, все выйдут, — сообщила Зоя. — Одна из старух тоже обещалась выйти, Васильева.
— Пусть лучше за ребятами присмотрит, — сказала Мария.
— Ребятишки тоже собираются на улицу. Ведь солнышко!
Зоя оглянулась на свою залитую солнцем комнатку, в ярком луче её волосы вспыхнули золотыми искрами.
— Греет… — прошептала она.
— Весна, Зоенька! Весна…
— Решили дожить — и дожили, — сказала Григорьева.
Пять минут спустя, расставив людей, Мария взяла лопату и подошла к наросшей до окон первого этажа куче смёрзшегося, обледенелого мусора. Вонзила острие лопаты в кучу. Дёрнула. Маленький кусок отвалился от кучи. Передохнув, Мария повторила движение. Ещё кусок отвалился. Она в третий раз навалилась на лопату, удивляясь её тяжести, вздохнула и оглянулась.
Вдоль всей улицы, сколько видит глаз — люди. Неподалеку от Марии тётя Настя ломом упорно долбит лёд. Рядом с нею Тимошкина, с бескровным почерневшим лицом, медленно втыкает лопату в сугроб и с усилием бросает слежавшийся твёрдый снег в ящик, укреплённый на санках. А с другой стороны санок работает Зоя, спустив на плечи платок; при каждом взмахе лопаты в её взлетающих волосах вспыхивают искры. Голосов не слышно, работа поглощает все силы. Но то тут, то там кто-либо поднимает лицо к солнцу и блаженно зажмурится, и все окружающие на миг оторвутся от работы, чтобы ещё раз почувствовать — да, пришла весна! И вдруг — короткий звучный смех. Это Верочка Смирнова выронила лопату. Она тоже без шапки, по-весеннему; туго заплетённые косички вздрагивают при каждом её движении, тонкие ножки кажутся непрочными — вот-вот переломятся. Но её движения уверенны и чётки.
А дальше, у соседнего дома, Мария видит и вчерашнюю ворчунью, не желавшую работать, и старуху, похожую на ведьму, — обе ковыряются в снегу, пусть неохотно, но и они что-то сделают. А вон и вдова с тремя ребятишками. Сидя на ступеньке крыльца (должно быть, не держат ноги), она топориком скалывает со ступенек лёд. А ребятишки, подражая взрослым, возятся с игрушечными лопатками и тачками, на их бледненьких личиках сияет радость.
«Нас вместе называют — Ленинград», — вспомнила Мария и снова вонзила острие лопаты в неподатливую кучу.
2
Григорьева уже собиралась ложиться спать, когда за дверьми раздались необычно громкие шаги и возбуждённый голосок Верочки Смирновой:
— Сюда, сюда! Вот хорошо-то! Вот радость-то! В эту дверь стучите, она дома!
Григорьева поднялась, мертвея в ожидании невероятной, невозможной радости.
Красноармеец в овчинном полушубке рывком распахнул дверь, вгляделся в полумрак и звонким, сорвавшимся голосом сказал:
— Это я… мама!..
Григорьева шагнула вперёд, глотнула воздух, топотом крикнула:
— Миша!
Сильными руками он подхватил её приникшее к нему, крупное, вздрагивающее от рыданий тело, пробормотал растроганно и смущённо:
— Ну, что ты… мама… ну, что ты…
Она откинулась, повернула его к свету, упиваясь видом возмужалого, обветренного и всё-таки прежнего, мальчишеского лица, ненасытными руками погладила его щеки, волосы, его широкие плечи.
— Живой! — только и сказала она, прежде чем оторвалась от него, чтобы позаботиться о том, о чём заботятся все матери мира, встречая сыновей.
Побаловать его Григорьевой было нечем, она только раздула угольки и развела огонь, подвинула на жаркое место чайник. Но сын уже скинул вещевой мешок с плеча, вытащил из него хлеб, шпиг и сахар, поднёс матери:
— Кушай, ленинградка.
Он дал усадить себя в единственное кресло и взрослым баском отвечал на сбивчивые расспросы:
— Прибыл к вам с новой техникой. На Ленинградский фронт. Куда пошлют, не знаю. А техника эта, мама, такая, что немцы от неё сами не свои делаются. Как мы дадим свой залп, всё небо будто в огненных стрелах…
Мать смотрела на него с гордостью и почтительно спрашивала, невольно переходя на «вы»:
— Как же это вас чести такой удостоили? Из пехоты да на такую технику?
Сын придвинулся к огню, новенький орден Красного Знамени блеснул на его гимнастёрке.
— Просил командование. За боевое отличие уважили.
— Где же ты так отличился, Мишенька? Ведь это очень большая награда, сынок?
— Под Тихвином… — Он уже не хвастал и не радовался, а весь съёжился, испуганно глядя на мать, тихо добавил: — А Ваня наш… погиб, мама.
Григорьева выронила сковородник. Наклонилась, подняла его, подбросила на сковороду шипящие ломти сала и начала укладывать на сковороду мелко нарезанный хлеб.
— Под Тихвином? — после молчания спросила она.
— В самом Тихвине. Уж мы взяли его, последние остатки выбивали. В грудь навылет.
Она стояла спиной к сыну, он видел только её размеренные движения и напряжённо вытянутую шею под узлом седеющих волос. Она молчала, пока жарился хлеб, не забывая переворачивать ломти. Потом она подала сковороду на стол, сын увидел её посуровевшее лицо и остановившийся, будто в себя обращённый взгляд потемневших бесслёзных глаз.
— Ешь, Мишенька. Небось, проголодался с дороги.
Он исподлобья поглядывал на неё, не доверяя её спокойствию. Она заметила это и повторила:
— Ешь…
И такой она вдруг показалась ему большой и сильной, что он, запинаясь, пробормотал:
— Если вы будете… Вместе с вами. Вы тут хуже фронтовиков натерпелись всего…
И снова мать ответила так, что он не узнал её:
— Так ведь нас всё равно не скоро насытишь. А тебе воевать. Ты надолго?