Изменить стиль страницы

Граф остановился на пороге, остолбенелым взглядом окинул пришедших, и… с носа у него свалилось пенсне. Граф стал протирать его платком, но руки дрожали. Пенсне выскользнуло и вновь повисло на шнурке. Граф лихорадочно, на ощупь попытался его схватить. В толпе послышались тихие смешки и шепотки.

— Проклятье! — выругался Трестка.

Нервно поймал пенсне, надел его на нос, заложил руки за спину, смело шагнул вперед, высоко подняв подбородок, и спросил с надменным выражением лица:

— Ну?

Ответом было молчание.

Он сделал шаг вперед и повторил:

— Ну?

Тишина. Толпа всколыхнулась, шепотки стали громче, шаркнули подошвы… и вдруг в едином порыве люди подались вперед.

Граф резко отшатнулся, не сумев скрыть страх:.

— Ну? Ну? Да что вы, онемели?

Какой-то плечистый мужик сказал пропитым басом:

— Повысьте нам, пан граф, жалованье и натурой больше выдавайте. Мы так промеж себя решили…

Трестка поразился:

— Я вам еще должен платить за то, что вы мне все спалили? Совсем с ума посходили!

— Да не мы одни палили, деревенские тоже… — раздался из толпы одинокий голос. — Не надо было с ними заводиться, те выпасы ихними были от дедов-прадедов…

У Трестки вновь упало пенсне. Он поглубже насадил его на нос и взорвался:

— А лес?! Может, и лес они хотят?

— А как же! И деревья они могут рубить. Исстари так было, нещто вы запретите?

Магнат бросился на них, размахивая кулаком, заорал:

— А вот и запрещу! Посмотрите, запрещу! Я вас научу, как красть! Все в тюрьму пойдете…

И он принялся ругаться на чужих языках. Толпа зашумела. Раздались голоса:

— Вот мужиков в тюрьму и посылайте, хоть всех! А нам увеличьте жалованье и плату натурой!

— Не дам! Ничего не дам! Слышите? И вас в тюрьму упрячу, скоты!

Толпа всколыхнулась, волнение нарастало, люди кричали, перебивая друг друга:

— Если не получим, чего требуем, и остальное сожгем! И на работу ни один не выйдет!

— Времена нынче другие!

— Теперь-то паны приутихнут! Теперь все по-нашему, а что не так — бастуем!

— И не орите, пан граф, никто вас не боится!

— Жалованье побольше, натурой побольше, а работы поменьше, вот и весь сказ!

— Вот тут у нас все записано, почитайте!

Трестка вышел из себя:

— Что? Я? Я буду читать то, что вы там нацарапали? Вон отсюда, прохвосты этакие! Жечь будете? Пугать? Перестреляю, как собак!

— Ну ладно! Драться так драться! — раздались враждебные голоса.

Граф, вне себя от ярости, кричал, топал, хлопал себя по карманам, ища оружие:

— Убью! Перебью, как собак!

Он выглядел крайне комично — дергался, подскакивая на месте, красный от злости, меча уничтожающие взгляды.

Среди собравшихся послышался хохот, посыпались шуточки.

Внезапно в дверях за спиной у графа появился майорат, спокойный, суровый, с грозно нахмуренными бровями.

Вмиг наступила тишина, словно всем заткнули рты. Люди выпрямились, чуть ли не держа руки по швам.

Трестка, не понимая, отчего так странно повела себя разудалая толпа, умолк, удивленный не меньше бунтующих. Потом оглянулся. К нему медленно приближался майорат. Только теперь граф все понял. Внезапно утешившись, он произнес с веселой яростью:

— Ага! Прохвосты! Хамы проклятые! Не ожидали, что здесь майорат? Что, языки проглотили?

Михоровский оттащил его в сторону и шепнул по-французски:

— Уйдите немедленно! Чему я вас учил? Довольно выставлять себя на посмешище!

В его голосе было столько спокойной уверенности, звучал он столь властно, что Трестка смешался и медленно вышел, понурив голову.

Михоровский перевел холодный взор на притихших бунтовщиков и спросил:

— Чего вы хотите?

Они мяли в руках шапки, переступали с ноги на ногу. Самый смелый наконец решился;

— Мы… мы, пан майорат… все вместе стало быть… пришли вот…

— Вижу, что пришли. Что вы хотите?

— Повышения…

— Какого?

— Вот тут написано…

Михоровский взял бумагу, пробежал ее взглядом и сказал:

— Ваши условия невыполнимы. Натурой и деньгами вы получаете столько же, сколько получают у меня, а значит, вполне достаточно. Я своим людям платы не повышаю, значит, и вам не о чем просить. Тем более, что вы этого и не заслуживаете.

Раздались голоса:

— Мы бы за половину этого лучше у вас служили бы…

— Пусть нам пан граф повысит плату и рассчитается по старым долгам, тогда и пойдем работать…

— А нет — так и мы… — выкрикнул кто-то громко, но другие втолкнули его в середину, зажимая рот.

— С каких пор вам не плачено? — спросил майорат.

— Еще с рождественского поста, пане…

— Хорошо. Вам заплатят. Можете идти. А с апреля ищите себе другую работу. Здесь нужны люди поспокойнее…

Майорат повернулся к выглядывавшему в щелочку лакею:

— Проводите их в канцелярию к пану кассиру.

Лакей молча поклонился. Майорат вышел.

Воцарилась тишина. Забастовщики молча переглядывались. Когда лакей распахнул дверь настежь и велел идти за ним, они вышли, тяжко ступая, понурив, головы.

Выплата затянулась надолго. Майорату пришлось посылать в Глембовичи, потому что в Ожаровской кассе денег не хватило.

Пани Рита казалась больной. Трестка то ругался, то потирал руки, громко благодаря майората.

А майорат молчал.

VII

После бунта в Ожарове тень страха накрыла округу. Многие обыватели срочно уехали — но буря не утихла. То, что с апреля все работники Ожарова были уволены, произвело большое впечатление. Народ потерял охоту к бунтам и забастовкам, буйная активность сменилась покорностью. Агитаторы исчезли, а если какой и появлялся, его гнали. из фольварков и деревень. Казалось, покой был обеспечен.

В Слодковцах пан Мачей тешился обществом внучки. Под ее заботливой опекой старик ожил, вкус к жизни вернулся к нему. Лишь письма пани Эльзоновской, необычайно истеричные, полные упреков, печалили его. Пани Идалия настаивала, чтобы дочь вернулась к ней, сердилась на отца за то, что он «удерживает» ее, — но Люция сама не хотела возвращаться. Видя, что мать не переубедишь, Люция перестала отвечать на ее письма. Она заботливо ухаживала за дедушкой, кроме того, взяла на себя опеку над школой и больницей имени Стефании. Порой сама давала уроки детям.

Рано утром, когда пан Мачей еще спал, во дворе появлялась стройная фигурка Люции — она спешила в школу. Приютские дети встречали ее радостными возгласами. Больные улыбались ей, Люция стала добрым ангелом Слодковцов. Она напоминала пану Мачею Стефу Рудецкую — столь же обаятельная и милая, даже напоминавшая Стефу иными жестами. Правда, Стефа была живая, как искорка, и очень веселая. Люция держалась более спокойно и серьезно. Характер ее изменился. Она обрела твердость духа, былое детское упрямство приобрело черты взрослой решимости. Улыбалась она редко, но прямо-таки ослепительно, чаще всего дедушке, детям и больным. Внешность ее изменилась мало, она только лишь повзрослела; детская фигурка стала изящной, девичьей. Свои пышные светло-пепельные волосы Люция заплетала в две толстые косы, иногда укладывая их на затылке на манер короны. Ее кожа, нежная, как лепестки нарцисса, от свежего деревенского воздуха еще более посвежела. Губы ее были полными, серо-голубые глаза лучисто светились из-под темных ресниц и бровей. Хотя частенько ресницы ее были опущены, она смотрела хмуро, исподлобья. Она избегала шумного общества и вообще к посторонним относилась сдержанно и недоверчиво. Слодковцов ей было вполне достаточно, она нигде больше не бывала, только изредка ездила с Вальдемаром в Обронное и Ожары.

Люция поселилась в своей старой комнате рядом с комнаткой Стефы, которую превратила во что-то вроде часовенки или маленького мемориала. Среди самых прекрасных цветов разместились ценные картины и другие произведения искусства, когда-то любимые Стефой.

Среди всего этого великолепия непосвященному было бы странно видеть застеленную покрывалом постель, зеркало и мраморный умывальник с серебряными вазочками. Но непосвященные там не бывали…