Вы знакомы с греческой мифологией? Я вспоминаю об этом лишь потому, что Посейдон, брат Зевса, был к тому же и его соперником. Прежде всего он ассоциировался с конем, а конь — если он не крылатый — символизирует развращенность. Мужчина в белом макинтоше был развратником. Это подсказывал мне мой инстинкт. Интуиция говорила: «Берегись». Когда Ганимед вернулся с кюрасо и эвианской водой, я даже не поднял глаз и продолжал читать газету. Воздух вновь наполнился звуками отдохнувшего оркестра. Мелодия «Мое сердце нежно разбуди» изо всех сил старалась одержать верх над ритмами «Полковника Боуги», несущимися от собора. Женщина в шали, так и не продав ни одной розы, в полном отчаянии вернулась к моему столику. Проявляя предельную жестокость, я отрицательно покачал головой и тут же увидел, что мужчина в макинтоше и фетровой шляпе успел отойти от колонны и стоит рядом с моим стулом.
Аромат зла смертельно опасен. Он проникает вам в поры, душит, но вместе с тем бросает вызов. Я испугался. Я определенно испугался, но при этом твердо решил дать бой, доказать, что я сильнее. Я расслабился на своем стуле и, прежде чем положить остатки сигары в пепельницу, выпустил струю дыма прямо ему в лицо. Случилось невероятное. Не знаю, быть может последняя затяжка вызвала головокружение, но перед глазами у меня все поплыло и я увидел, что омерзительное ухмыляющееся лицо исчезает в чем-то похожем на покрытую пеной морскую впадину. Я даже ощущал брызги на своем лице. Когда я оправился от вызванного сигарой приступа кашля, то увидел, что мужчина в белом макинтоше исчез, а на столике лежит разбитая мною бутылка из-под эвианской воды. Не кто иной, как сам Ганимед собрал осколки, не кто иной, как Ганимед вытер стол тряпкой и не кто иной, как Ганимед, без всякой просьбы с моей стороны, предложил принести свежей воды.
— Signore не порезался? — спросил он.
— Нет.
— Signore получит другой кюрасо. В этом могут быть осколки стекла. Дополнительная плата не потребуется.
Он говорил веско, со спокойной уверенностью — этот пятнадцатилетний ребенок, наделенный грацией принца, — затем с восхитительной надменностью обратился к смуглому юноше, своему товарищу по оружию, и передал ему осколки, сопровождая свои действия быстрым потоком итальянских слов. После чего он принес мне полбутылки эвианской воды и второй стакан кюрасо.
— Un sedativo,[6] — сказал он и улыбнулся.
Он не был дерзок. Он не был фамильярен. Он знал, ибо знал всегда, что у меня дрожат руки, сердце учащенно бьется и что я хочу успокоиться, хочу покоя и тишины.
— Piove,[7] — сказал он, посмотрев на небо и подняв руку.
И действительно, упали первые капли дождя, неожиданно, ни с того ни с сего, с затканного звездами неба. Но пока он говорил, черная косматая туча, подобно гигантской руке, закрыла звезды и на площадь обрушились потоки дождя. Зонты, как грибы, взметнулись вверх, а те, у кого их не было, рассыпались по площади, стремясь поскорее добраться до дому, как тараканы, спешащие в свои щели.
Все вокруг мгновенно опустело. Столы без скатертей с опрокинутыми на них стульями. Покрытое чехлом пианино, сложенные пюпитры, тусклые огни за окнами кафе. Все рассеялись, исчезли. Словно и не было никогда оркестра, не было аплодирующих слушателей, словно, все это был сон.
И, однако, я не спал. Я просто как дурак вышел без зонта. Я ждал под колоннадой рядом с опустевшим кафе, и вода из ближайшего желоба прямо у моих ног изливалась на каменные плиты. Просто не верилось, что там, где сейчас разлит зимний мрак, всего каких-то пять минут назад царило веселое оживление и бродили толпы народа.
Я поднял воротник, стараясь решить, стоит ли мне рисковать и идти через залитую водой площадь, как вдруг услышал быстрые, четкие шаги, удалявшиеся от кафе по направлению к концу колоннады. Это был Ганимед, его стройную фигуру все еще облекала форменная куртка, зонт в его руке походил на знамя.
Мой путь лежал налево, в сторону собора. Он шел направо. Мгновение-другое — и он исчезнет. Настал момент принимать решение. Вы скажете, что я принял неправильное. Я повернул направо и пошел за ним.
То было странное, безумное преследование. Никогда в жизни я не делал ничего подобного. Я не мог удержаться. Он быстро шел вперед, и его четкие шаги громко неслись по узким извилистым проходам вдоль безмолвных, темных каналов, и не было вокруг иных звуков, кроме его шагов да шума дождя. Он ни разу не оглянулся, чтобы посмотреть, кто идет за ним следом. Раза два я поскользнулся: должно быть, он это слышал. Он шел все вперед и вперед, переходил мосты, скрывался в тени зданий, зонт подскакивал у него над головой, и по мельканию его белой куртки было видно, когда он поднимал его выше. А дождь все струился с крыш безмолвных домов на булыжные мостовые, на неподвижные, как воды Стикса, каналы.
Затем я потерял его. Он резко свернул за угол. Я бросился бежать. Я вбежал в узкий проход, где высокие дома почти касались своих соседей на противоположной стороне. Он стоял перед огромной дверью с железной решеткой и тянул ручку колокольчика. Дверь открылась, он сложил зонт и вошел внутрь. Дверь с лязгом захлопнулась за ним. Наверное, он слышал, как я бежал, наверное, видел меня, когда я сворачивал за угол. Я немного постоял, бессмысленно глядя на железную решетку перед тяжелой дубовой дверью. Я посмотрел на часы: до полуночи оставалось пять минут. Внезапно я поразительно остро осознал всю нелепость этого преследования. Я ничего не добился кроме того, что промок, вполне возможно, схватил простуду и в довершение всего заблудился.
Я уже повернулся, чтобы уйти, когда из дверного проема напротив дома с железной решеткой вышла какая-то фигура и направилась ко мне. Это был мужчина в белом макинтоше и широкополой фетровой шляпе. С ужасающим американским акцентом он спросил:
— Вы кого-то ищете, signore?
Я спрашиваю, что бы вы сделали в моем положении? В Венеции я был человек посторонний, турист. В переулке ни души. Каждому доводилось слышать истории про итальянцев и вендетту, про ножи и убийства ножом в спину. Один неверный шаг — и такое могло бы случиться со мной.
— Я гулял, — ответил я, — но, кажется, сбился с пути.
Он стоял очень близко ко мне, слишком близко, чтобы я мог чувствовать себя спокойно.
— Ах! Вы сбились с пути, — повторил он, и теперь американский акцент смешивался с мюзикхольным итальянским. — В Венеции такое случается постоянно. Я провожу вас домой.
Свет фонаря у него над головой окрашивал лицо под широкополой шляпой в желтый цвет. Разговаривая, он улыбался, обнажая усеянные золотыми коронками зубы. Улыбка у него была зловещая.
— Благодарю вас, — сказал я, — но я сам отлично справлюсь.
Я повернулся и направился к углу. Он последовал за мной.
— Никакого беспокойства, — сказал он, — во-овсе никакого беспокойства.
Он держал руки в карманах своего белого макинтоша, и, поскольку мы шли рядом, его плечо терлось о мое плечо. Из переулка мы вышли на узкую улицу, идущую вдоль бокового канала. Было темно. С водосточных желобов на крышах в канал капала вода.
— Вам нравится Венеция? — спросил он.
— Очень, — ответил я и затем — возможно, это прозвучало глупо — добавил: — Я здесь впервые.
Я чувствовал себя пленником под конвоем. Звук наших шагов будил глухое эхо. Не было никого, кто бы нас мог услышать. Вся Венеция спала. Он удовлетворенно хрюкнул.
— Венеция очень дорогая, — сказал он. — В отелях вас всегда обдирают. Где вы остановились?
Я не сразу решился ответить. Мне не хотелось давать ему свой адрес, но раз он так настаивал, чтобы идти со мной, что я мог поделать?
— Отель «Байрон», — сказал я.
Он презрительно рассмеялся.
— Они добавляют двадцать процентов к счету. Вы просите чашку кофе — двадцать процентов. Всегда одно и то же. Они грабят туриста.