Он отпустил труп, который принял прежнюю позу.

— Мне непонятно, — добавил Марек, — почему он покончил с собой. Судя по наблюдениям, самоубийство нередко принимает характер эпидемии. Как будто распространяется зараза. Быть может, это и есть тот самый случай. Такое впечатление, что один копирует другого. Все они прибегали к револьверу.

— За исключением Симоны Галлар.

— Да, за исключением ее, несомненно, потому, что у нее не оказалось под рукой револьвера.

— Но теория эпидемии ничего не объясняет, — заметил священник.

— Ничего. Я думаю, что причиной такого патологического импульса является личность самого Рене Миртиля. Трансплантация тут ни при чем. В мире насчитывается уже множество операций по пересадке, и они никогда не вызывали умственных расстройств. Но тут впервые использован в качестве донора преступник, и это вызывает у реципиента подсознательное состояние тревоги — явление, не похожее ни на что известное ранее и…

— Уверяю вас, — сказал аббат, — лично я ничего такого не ощущаю. Будь ваша теория обоснованной — я тоже испытывал бы подобное искушение.

— Возможно, упадок духа, с которым вы столкнулись, и есть первый симптом заболевания.

— Но я не падаю духом, по крайней мере, в том смысле, в каком это понимаете вы. Я опечален — это точно. Я чувствую, что мы спустили с цепи злые силы, и порой задаюсь вопросом: нет ли тут доли и моей ответственности за столько несчастий… потому что я ничего не говорю… потому что я принимаю?.. Но я не верю в это ваше состояние подсознательной тревоги. Начнем с того, что у священника отсутствует подсознание!…

За дверьми послышался шум. Прибытие комиссара и врача оборвало нашу дискуссию. Я отвел их в сторонку и начал пространно объяснять ситуацию. Эти двое были как–то особенно недоверчивы. Битых четверть часа ушло на то, чтобы их уломать — они опасались скандала, санкций — как знать. Они уходили, возвращались, осматривали труп, с подозрительностью смотрели на Мусрона, священника и в особенности на Марека, задавали вопросы.

— Я пошел спать, шеф, — неожиданно объявил Мусрон, который стоял, прислонившись спиной к стене. — С меня достаточно. Моя спальня наверху.

Чтобы покончить с волокитой, я позвонил Андреотти и соединил его с комиссаром. Когда тот выходил из кабинета, у него было бледное лицо.

— Ладно, пожалуйста… — твердил он. — Все, что угодно… Если закон больше не закон, тогда ничего не остается, как замять дело… Пошли! Унесите труп!

Он повернулся к доктору:

— По–вашему, это самоубийство? Вы в этом уверены?

— Абсолютно, — ответил доктор.

— В таком случае нам тут больше делать нечего.

Он снова глянул на новобрачную, осмотрел мебель спальни, в которой многократно отражалась ее белая фата, и, прощаясь, с отвращением кивнул нам.

— Подсобите–ка мне, — попросил я профессора и священника.

Мы перенесли Эрамбля к «бьюику».

— Пожалуй, — заметил комиссар, — дайте–ка мне револьвер. Я присовокуплю его к рапорту, который буду хранить в своих архивах.

— Но… он остался в магазине, — сказал Марек, завершавший шествие. И, повернув на сто восемьдесят градусов, исчез в салоне.

Мы подождали его несколько минут на тротуаре.

— Да–с, — нетерпеливо вякнул комиссар, — сколько же ему нужно времени, чтобы…

Он вошел в мебельный магазин, а я — следом за ним. Марек сидел на корточках в спальне.

— Револьвер? — произнес он. — В конце концов, я не могу ошибаться…

Так я и знал! Мусрон неприметно для всех поднял оружие с полу, перед тем как пойти к себе. В глубине магазина была дверь, выходившая на узкую площадку, откуда начиналась лестница. Перемахивая через ступеньки, я быстро поднимался. Из–под приоткрытой двери в спальню виднелся свет. Мусрон лежал на постели, вытянувшись во весь рост. Он пустил себе пулю в ухо.

Комиссар тотчас поднял револьвер — калибр 7,65. Я мог догадаться, что в магазине имелось оружие. И должен был предвидеть многое! Уж лучше бы префект подрядил вместо меня полицейского!

Пока Марек осматривал Мусрона, комиссар пошел за врачом. Но ему уже нечего было тут делать. Бедный мальчик скончался мгновенно.

Увидев, что мы возвращаемся с трупом, аббат упал в обморок. Врач привел его в сознание, посадил в свой «ситроен». Я почувствовал чуть ли не облегчение при мысли, что мне не придется заниматься священником. Марек уехал в клинику. Я остался с комиссаром улаживать последние детали. Заперев дверь, я передал ему ключ.

— Хотите, я вас куда–либо подброшу? — предложил он.

— Спасибо. Охотно принимаю ваше предложение. У меня просто нет сил двигаться.

Он отвез меня домой. По дороге мы уточняли текст коммюнике, которое придется давать в газеты. Но в Париже два самоубийства не тянут даже на одно происшествие. Никто не задаст никаких вопросов.

— А как насчет родственников? — поинтересовался он.

— Ну, у нас уже процедура отработана. Мы объясним им, что их близкие оказались жертвами нервной депрессии. Впрочем, это вполне соответствует истине.

Я пригласил комиссара к себе выпить. Он был очень заинтригован этой историей, но сдерживался, стараясь не выдавать себя вопросами. Я поведал ему из вежливости, что эти двое отчаявшихся перенесли некоторое время тому назад хирургическое вмешательство особого свойства.

— Они очень страдали?

— В том–то и дело, они слишком страдали, — подтвердил я. — Но именно это и следует скрывать — до нового распоряжения.

Удовлетворенный тем, что его приобщили к тайне, комиссар, пожелав мне доброй ночи, удалился. Доброй ночи!… Я выкурил целую пачку сигарет, расхаживая взад–вперед по квартире до самого рассвета. В сотый раз я словно под увеличительным стеклом изучал каждый из этих смертных случаев, припоминая мельчайшие подробности. Меня не покидало тягостное чувство; неизменно казалось, что я забыл что–то существенное. Разумеется, то были самоубийства, но… Правильно это или ошибочно, однако я воображал, что убить себя можно лишь при условии, если имеешь более серьезные качественно иные причины. Жюмож — да, его самоубийство я еще оправдывал. Касательно Гобри я уже испытывал сомнения. В отношении же Эрамбля и Мусрона я категорически говорил «нет». В особенности в отношении Мусрона, который был, в сущности, эгоистом, полным жизненной энергии. К тому же он не любил Эрамбля. Допустим, его потрясло столь театральное самоубийство. Но это еще не причина взять револьвер, попрощаться с нами чин по чину и пустить в себя пулю, даже не написав прощального слова, фразы, объясняющей такой поступок… Или же тогда надо вернуться к теории профессора, которая, по сути, была моей: между всеми частями тела Миртиля существует таинственная связь. Жюмож своим опрометчивым поступком разорвал ее, и в результате реанимированный труп постепенно развалился на части. Со смертью Жюможа началось нечто вроде цепной реакции распада, которая набирала скорость.

Изначальной причиной этих драм был не Миртиль, а Жюмож, что, впрочем, я всегда подозревал. Если эта теория, вопреки белым пятнам, состоятельна, то Нерис и аббат обречены и оставались еще в живых: один — потому, что находился под постоянным надзором, другой — потому, что его нравственная сила пока еще препятствовала вторжению зла. Но их ждет неизбежная смерть.

Мне показалось, что я различаю слабый свет в потемках. Конечно, у меня еще не было никакого точного объяснения, но я уже лучше распознавал общий смысл заражения. Все пятеро проявляли аналогичные симптомы. Их сопротивляемость подорвали угрызения совести. Для Жиможа это совершенно очевидно. Для Симоны тоже сомнений не было. Гобри не мог себе простить собственной капитуляции. Эрамбль являл собой более сложный случай, но было не трудно понять — он корил себя за слабость, терзался из–за странных и нездоровых импульсов… Мусрон же по наивности думал, что несет ответственность за смерть Эрамбля… И даже — такая мысль меня ужаснула, — и даже священник сказал, я это прекрасно помню: «Я спрашиваю себя, не несу ли какую–то ответственность за столько несчастий?» Он тоже начал поддаваться угрызениям совести!