Изменить стиль страницы

"Жена Антека, а такая дохлятина — кожа да кости! Ну, ну!" — подумала она, но скоро забыла о ней, потому что запел хор и орган играл так чудесно, так тихо и торжественно, что душа Ягны вся растворилась в музыке. Никогда еще ей не было так хорошо в костеле. Она даже не молилась, молитвенник лежал нераскрытым, четки неподвижно висели на пальцах, а она все вздыхала, смотрела, как мрак медленно наплывал из окон, смотрела на образа, на сверкавшую в огне свечей позолоту. Душа ее уносилась в какой-то иной мир, погружалась в эти приглушенные, замирающие звуки, в священный экстаз и черпала в нем глубокое забвение. Она уже не помнила, где находится, и чудилось ей, что святые сходят со стен, идут к ней, светло улыбаясь, простирая к ней благословляющие руки, проносятся над всем народом в костеле, и народ склоняется, как нива под ветром, и веют над ним ризы голубые, алые, светятся милосердные взоры, и звучит невыразимо прекрасная музыка, благодарственная песнь…

Она очнулась, когда кончилась служба и замолк орган, — тишина пробудила ее от сонных мечтаний. Она с сожалением поднялась и вышла вместе с другими. Перед костелом снова столкнулась с Ганкой — та остановилась прямо против нее, как будто хотела что-то сказать, но только взглянула на нее с ненавистью и ушла.

"Дура! Таращит глаза и думает меня этим испугать!" — говорила себе Ягна, возвращаясь домой.

Наступил вечер, тихий, дремотный, праздничный вечер. Было темно, звезды едва светили в мутном небе, мелкий снежок падал медленно, беззвучно, мелькал за окнами, тянулся нескончаемой мохнатой пряжей.

В избе тоже царила тишина, все были какие-то вялые, сонные. Как только смерклось, пришел Шимек, якобы проведать хозяев, а на самом деле — чтобы встретиться с Насткой. Они сидели рядышком и тихо разговаривали. Борыны дома не было. У печи сидела Ягустинка и чистила картошку, а на другой половине Петрик тихонько наигрывал на скрипке что-то такое жалобное, что даже Лапа по временам повизгивал или протяжно выл. Там же сидели и Витек с Юзей. Ягна, взволнованная печальными звуками скрипки, крикнула Петрику в открытую дверь:

— Перестань, Петрик, от твоей музыки плакать хочется!

— А мне так под музыку сладко спится, — засмеялась Ягустинка.

Скрипка умолкла, и лишь немного погодя ее тихое, едва слышное пение донеслось уже откуда-то из-за конюшен, — туда ушел Петрик и играл еще долго, до поздней ночи.

Ужин был уже почти готов, когда вернулся Борына.

— А жена у войта родила! Суматоха там немалая, столько набилось народу, что Доминикова уже их разгоняет. Надо будет тебе, Ягуся, зайти к ней завтра.

— А я сейчас сбегаю, сейчас! — воскликнула Ягна стремительно, вся загоревшись.

— Можно и сейчас. Вместе пойдем.

— Э… Или, пожалуй, лучше завтра? Вы говорите, народу там много? Так я лучше уж днем… Да и снег идет, темень!.. — отнекивалась Ягна, вдруг раздумав идти, а старик и с этим согласился, не настаивал. К тому же пришла жена кузнеца с детьми.

— А где твой?

— В Воле молотилка испортилась, так его туда позвали. Кузнец в усадьбе не может один справиться.

— Что-то частенько он теперь в усадьбу стал ездить! — многозначительно ввернула Ягустинка.

— А вам что до этого?

— Ничего, я только так примечаю и жду, что из этого выйдет…

Тем и кончилось. Никому не хотелось заводить громкий общий разговор, говорили тихо, словно нехотя — после бессонной ночи всех одолевала дремота, даже ужинали без всякого аппетита. То один, то другой с удивлением поглядывал на Ягусю, которая суетилась, приглашала всех есть, когда они уже положили ложки, ни с того ни с сего громко хохотала или, подсаживаясь к девушкам, болтала всякий вздор и, не докончив, бежала за чем-то на другую половину, но уже из сеней возвращалась обратно. Она была в какой-то лихорадке мучительного беспокойства и страха. Вечер тянулся медленно, лениво, томительно, а в ней упорно росло, разгоралось желание побежать за избу… туда… к сеновалу. Но она не могла на это решиться, боялась, что заметят, боялась греха. Она всеми силами старалась овладеть собой и дрожала от муки. Душа в ней выла, как пес на цепи.

"Нет, не могу я, не могу!.. А он, должно быть, уже стоит там, ждет… высматривает меня… может быть, около дома бродит… или где-нибудь в саду притаился и в окна заглядывает, смотрит сейчас на меня! И просит, и сердце у него замирает от обиды, что не вышла я к нему… Побегу, не выдержать больше!.. Хоть на одну минутку, одно слово только ему скажу: уходи, нельзя мне выйти, грех…"

Уже она искала глазами свой платок, уже шла к двери… Но вдруг словно невидимая рука схватила ее за шиворот и удержала на месте: ей было страшно. Да и глаза Ягустинки неотступно следили за ней, как ищейки, и Настка как-то странно на нее посматривала, и старый тоже. "Знают они что-нибудь? Или догадываются? Нет, нет, нынче не выйду, ни за что не выйду!"

В конце концов она себя переломила, но была так измучена, что уже не замечала ничего вокруг. Очнулась, только когда Лапа залаял у крыльца. В избе было уже почти пусто, оставались только Ягустинка, дремавшая у печки, да старик. Он смотрел в окно, так как собака лаяла все неистовее.

"Наверное, Антек! Не дождался меня и…" — Ягна в ужасе сорвалась с места.

Но в дверях появился старый Клемб, а за ним вошли медленно, отряхиваясь и сбивая на пороге снег с сапогов, Винцерек, хромой Гжеля, Михал Кабан, Франек Былица, дядя Ганки, криворотый Валентий и Юзеф Вахник.

Борына был удивлен таким нашествием, однако и виду не подал, поздоровался за руку с каждым, попросил гостей садиться, подвигая им лавки, и стал угощать табаком.

Гости сели все в ряд и с удовольствием стали нюхать табак. Кто чихал, кто утирал нос, а кто — глаза: табак был крепкий. Осматривались. Один сказал что-то, другой ответил — толково, подумав, — и началась беседа. Кто говорил о снеге, кто о своих заботах, а кто только вздыхал и сочувственно кивал головой, — и все вместе ловко направляли разговор, понемногу клонили к тому, для чего пришли.

А Борына ерзал на лавке, заглядывал всем в глаза, подъезжал к ним и так и этак, делая все, чтобы у гостей развязались языки.

Но их не так легко было провести. Они сидели в ряд, все седые, бритые, высохшие, все ровесники, крепкие еще, хоть и согбенные до земли старостью и трудами, похожие на обросшие мохом придорожные камни, суровые, кряжистые, упрямые и мудрые. Они остерегались раньше времени высказаться и ходили вокруг да около, как хитрые овчарки, когда они загоняют овец в ворота.

Наконец, Клемб откашлялся, сплюнул и сказал торжественно:

— Что уж тянуть да хитрить! Мы пришли узнать, будете вы с нами заодно или нет?

— Без вас решить не можем.

— Ведь вы первый человек в деревне.

— И умом вас Господь Бог не обидел!

— И хоть должности никакой не занимаете, а в деревне верховодите…

— Каждый с вас пример берет…

— А тут такое дело, что всех касается. Всех нас обидели …

Так каждый по-своему льстил ему. Борына даже покраснел, развел руками и воскликнул:

— Люди добрые, да ведь не пойму я, с чем вы пришли ко мне?

— Насчет нашего леса, — его после Крещенья рубить будут.

— А я слыхал, что на лесопильне уже режут какое-то дерево.

— Это евреи привезли из Рудки, — не знаете, что ли?

— Не знал. Недосуг мне ходить по соседям да новости узнавать.

— А сам небось первый ругал помещика!

— Я думал тогда, что он наш лес продал.

— А чей же он продал? Чей? — крикнул Кабан.

— Тот, что он себе прикупил.

— Продал он и прикупной и наш за Волчьим Долом и будет его рубить.

— Без нашего согласия не будет!

— Как бы не так! Уже лес размерен, деревья все пометили, и после Крещенья начнут рубить.

— А коли так, надо ехать с жалобой к комиссару, — сказал Борына, подумав.

— Пока солнце взойдет, роса глаза выест! — буркнул Кабан.

— Кто при смерти, тому доктора ни к чему! — подхватил криворотый Валенсий.