Изменить стиль страницы

И люди уже выходили из домов — кое-где из открытых дверей молнией сверкал луч света, в других хатах огоньки гасли. В темноте слышались голоса, кашель, скрип снега под ногами, и все чаще в серо-синем сумраке ночи мелькали фигуры людей, толпами шли они по дороге, и говор разносился в сухом воздухе.

Все ушли в костел, дома остались только совсем дряхлые старики, больные и калеки.

Уже издали видны были ярко освещенные окна и раскрытые настежь главные двери костела, — в них, как вода, вливался и вливался народ. А костел был весь убран елками и сосенками — словно вырос здесь густой лес, заплел белые стены, разрастался вокруг алтарей, поднимался из-за скамей и почти достигал верхушками сводов. Лес качался под напором живой волны людей, и пар от дыхания окутывал его туманом, сквозь который едва мерцали свечи у алтарей.

А народ все валил и валил без конца.

Пришли гурьбой крестьяне из самых Польных Рудек. Они шагали плечо к плечу, громко стуча сапогами, — мужики все были рослые, широкоплечие, белокурые, в синих кафтанах, а женщины все до единой красавицы, все в красных платочках поверх чепчиков.

По двое, по трое подходили мужики из Модлиц — беднота, тщедушные такие, в серых заплатанных кафтанах, с палками, потому что шли они пешком. В корчмах всегда над ними шутили, что они питаются одними пескарями. Жили они в низинах, среди болот, и от них пахло торфяным дымом.

Прибывал народ и с Воли — целыми семьями, как кусты можжевельника, которые растут всегда тесной группой. Вольские мужики были все невысокие, толстые, как набитые мешки, но подвижные, говоруны, кляузники и озорники изрядные, частенько пошаливавшие в чужом лесу. Кафтаны у них были серые с черными шнурами и красными кушаками.

Пришла и репецкая шляхта, у которой, как говорится, ни кола, ни двора, — одна корова на пятерых и одна шапка на троих. Они шли большой компанией, молчаливые, смотрели на всех исподлобья, свысока, а женщины их, разодетые по-городскому, очень красивые, белолицые, говорливые, шли посередине, под строгим наблюдением мужей и отцов.

Вслед за ними шли люди из Пшиленка, — словно двигался высокий сосновый бор: все рослые, статные, сильные. А нарядные такие, что в глазах рябило! Кафтаны на них были белые, жилеты красные, ленты на рубахах зеленые, штаны желтые в полосах, и шли они посередине, никому не уступая дороги, ни на кого не глядя, прямо к алтарю.

И уже почти последними, словно помещики, вошли мужики дембицкие. Их было немного, и входили они поодиночке, важно рассаживались на скамьях перед главным алтарем, — гордые своим богатством, они считали себя выше всех. Женщины их пришли с молитвенниками, в белых чепчиках, подвязанных под подбородком, в казакинах тонкого сукна.

Потом еще пришли люди из дальних деревень, из таких-то поселков, из лесных избушек, из шалашей лесорубов, из усадеб — счету им не было.

И среди этой густой толпы, шумевшей, как лес, белели кафтаны липецких мужиков, краснели платки их баб.

Костел был битком набит до самого последнего уголка в притворе, и тем, кто пришел последним, пришлось молиться на морозе, за дверью.

Ксендз вышел служить первую литургию. Заиграл орган, толпа заволновалась, и все стали на колени.

Наступила тишина, люди молились, не сводя глаз с ксендза и свечи, пылавшей высоко над алтарем. Орган гудел тихо и проникновенно, ксендз по временам поворачивался лицом к молящимся, простирал руки, громко произносил латинские слова, и люди тоже протягивали вперед руки, глубоко вздыхали, склонялись в набожном покаянии, били себя в грудь и горячо молились.

Когда служба кончилась, ксендз взошел на амвон и стал читать длинную проповедь: говорил о сегодняшнем священном дне, предостерегал от зла. Потрясая руками корил свою паству суровыми словами, а люди вздыхали, каялись про себя, задумывались, а кто почувствительнее, особенно женщины, — плакали. Ксендз говорил горячо, слова его шли прямо в душу — разумеется тем, кто его слушал, ибо много было и таких, которые дремали, разморенные духотой.

И только перед второй вечерней снова загремел орган, и ксендз запел:

В яслях он лежит.
Кто же поспешит…

Толпа зашумела, вставая с колен, и подхватила мощным хором:

…поклониться младенцу!

Задрожали в костеле деревья, замигали свечи от этого могучего вихря голосов.

Когда прослушали вторую службу, органист начал наигрывать коляды на такой веселый плясовой мотив, что трудно было на месте устоять, все вертелись, притопывали, смотрели вверх, на хоры, и весело подпевали органу.

Один только Антек не пел вместе с другими. Он пришел с женой, со Стахом и Веронкой, и они прошли вперед, а он остался у задних скамей. Он не хотел садиться на свое прежнее место перед алтарем, между богачами, и осматривался, ища, где бы сесть, когда вдруг увидел отца со всей семьей, — они проталкивались посреди костела, и Ягна шла впереди всех.

Укрывшись под елкой, Антек уже не спускал с нее глаз. Благодаря высокому росту она видна была издали. Она села на скамью с края, у самого прохода. Антек, не думая, не сознавая, что делает, стал энергично проталкиваться через толпу, пока не оказался рядом с Ягной, и, когда все стали на колени, он тоже стал и наклонился так низко, что почти касался головой колен Ягны.

Она не сразу его заметила, — витая свеча, при которой она читала молитвенник, светила тускло, а ветви елей заслоняли все вокруг. Только когда вынесли дароносицу и Ягна опустилась на колени и, ударяя себя в грудь, наклонила голову, она бессознательно глянула в сторону — и сердце ее замерло. Она обомлела от радости, не смела шевельнуться, не смела взглянуть еще раз, ей казалось, что это видение, сон — и только. Она закрыла глаза и долго-долго стояла на коленях, склонясь до земли, почти в обмороке от волнения. И вдруг села на место и взглянула прямо в лицо Антеку.

Да, это был он, Антек, сильно похудевший, с лицом мрачным и таким измученным, что она это увидела даже в полумраке. Его большие, смелые и всегда суровые глаза смотрели сейчас так нежно, полны были такого горя! У Ягны сердце сжалось от тревоги и сострадания, слезы подступили к глазам.

Она сидела неподвижно и прямо, как другие женщины, смотрела в молитвенник, но не различала ни одной буквы, не видела даже страниц, ничего: страдальческие глаза Антека, горящие, печальные глаза, стояли перед ней, сияли, как звезды, заслоняли весь свет, и она забылась, утонула в них вся, а он все еще стоял подле нее на коленях. Она слышала его прерывистое горячее дыхание, ощущала ту сладкую, ту страшную силу, что шла от него прямо к ней в сердце, связывала крепко, пронизывала страхом и блаженством, дрожью, от которой можно было сойти с ума. В ней трепетала каждая жилка, а сердце билось, как птица, которой озорники пригвоздили к стене крылья!

Кончилась служба, проповедь, вторая служба, люди пели хором, молились, вздыхали, плакали, — а эти двое, словно оторванные от всего мира, слышали, видели, чувствовали только друг друга.

Страх, радость, любовь, воспоминания, обещания, клятвы и страстные желания попеременно рождались в них, шли от сердца к сердцу, сплетались, и оба чувствовали одно и то же, одинаковым огнем горели их глаза, одним и тем же бились сердца.

Антек придвинулся еще ближе, прижался плечом к ее бедру, так что Ягна едва не лишилась чувств, и лицо ее вспыхнуло жарким румянцем, а когда она опять опустилась на колени, он шепнул ей в самое ухо горячими, как огонь, губами:

— Ягусь! Ягусь!

Она вздрогнула и чуть не заплакала от волнения — такой сладкой истомой, такой радостью наполнил ее этот голос!

— Выйди как-нибудь за сеновал… Я буду ждать каждый вечер… Не бойся… Мне очень надо с тобой поговорить … Выйди! — шептал он горячо и так близко, что его дыхание обжигало ей лицо.

Ягна не отвечала — силы ей изменили, ни один звук не выходил из горла, а сердце так колотилось, что, должно быть, его стук слыхали люди вокруг. Она немного приподнялась, словно хотела уже сейчас идти туда, куда он просит, куда зовет во имя любви… туда, за сеновал.