Изменить стиль страницы

И так он по звукам все угадывал и мысленно ходил по деревне, хлопотал, волновался, жил ее жизнью. Он не заметил, как прошел день. Но вот на стенах погасли солнечные блики, в конюшне начало темнеть.

Уже под вечер пришел Амброжий, не совсем еще, видно, протрезвившийся, — он ступал нетвердо и говорил так быстро, что трудно было что-нибудь понять?

— Что, ногу вывихнул?

— Вы поглядите и помогите чем-нибудь.

Амброжий молча стал разворачивать окровавленные тряпки, так присохшие к ноге, что Куба закричал благим матом.

— И панна в родах так не визжит! — буркнул Амброжий презрительно.

— Да ведь больно! Не дергайте так, ради Христа! — выл Куба.

— Ну и отделали же тебя! Собака тебе ногу изгрызла, что ли? — ахнул пораженный старик. Икра была вся разворочена, гноилась и распухла, как бревно.

— Это… только никому не говорите… лесник меня подстрелил…

— Верно! Вот дробь сидит под кожей, как мак…Издалека он в тебя выпалил? Эге! Нога, сдается мне, уже никуда… косточки хрустят… Что же ты сразу меня не позвал?

— Боялся, как бы не узнали… Я на зайца вышел., застрелил его и уже в поле был… а тот в меня как бахнет.

— Говорил лесник в корчме, что кто-то им в лесу убытки чинит.

— Убытки!.. Да разве они чьи-нибудь, зайцы-то? Сволочь этот лесник!.. Подстерег меня… я уже в поле был, а он из обоих стволов в меня как выпалит!.. О, чтоб тебя, сатану!.. Только вы никому не говорите… а то засудят меня… стражники заберут… и ружье отнимут, а оно не мое… Я думал, сама заживет… Помогите! Так рвет, так болит…

— Вот ты, оказывается, ловкач какой! С виду тихоня, воды не замутит, а вздумал с помещиком зайчиками делиться… Ай-ай-ай! Ну, теперь ногой за это заплатишь.

Он еще раз осмотрел ногу и очень огорчился.

— Поздно! Слишком поздно!

— Помоги, помоги! — в ужасе стонал Куба.

Амброжий, ничего не отвечая, засучил рукава, достал острый ножик и, крепко зажав ногу Кубы, начал выковыривать дробинки и выдавливать гной.

Куба сперва ревел, как недорезанный зверь, так что Амброжий даже заткнул ему рот краем тулупа, но потом затих, потеряв сознание от боли. Амброжий, окончив операцию, намазал ногу какой-то мазью, обернул чистыми тряпками и только тогда привел Кубу в чувство.

— В больницу тебе надо, — сказал он тихо.

— В больницу? — повторил Куба, еще не совсем придя в себя.

— Если отнять тебе ногу, так ты, может, и поправишься.

— Ногу?..

— Ну да, все равно она уже никуда не годится, вся почернела.

— Отнимут? — переспрашивал Куба, все еще не понимая.

— До колена. Не бойся, мне вон ядром до самого бедра ногу оторвало, а я жив остался.

— Значит, надо только отрезать то место, где больно, и я буду здоров?

— Как рукой снимет!.. Но надо сейчас же в больницу.

— Нет! Боюсь я больницы…

— Дурень ты!

— Там всего живьем изрекут… Там… Отрежьте вы сами!.. Заплачу, сколько хотите, только отрежьте! А в больницу не пойду, лучше уж тут околевать.

— И околеешь! Резать может только доктор. Схожу сейчас к войту, скажу, чтобы назавтра дали телегу и отвезли тебя в город.

— Напрасно пойдете, — не поеду я в больницу! — сказал Куба твердо.

— Ну да, так тебя, дурака, и спросят!

— Отрезать — и сразу поправлюсь, — повторил Куба про себя, когда Амброжий ушел.

Нога у него после перевязки перестала болеть, но как-то одеревенела до самого паха, и по всему бедру словно мурашки бегали. Он не обращал, на это внимание, занятый своими мыслями.

— Выздоровею! Наверное, так и есть — вот ведь Амброжий всю ногу потерял… на деревяшке ходит… И говорит, что как рукой снимет… Но Борына меня выгонит:, куда ему работник без ноги?.. Ни пахать, ни на другую работу не годится… Что же мне тогда делать? Только скотину пасти или побираться… по миру пойти, у костела сидеть… Или, как старый лапоть — на помойку… подыхать под забором… Иисусе милосердный!..

Он вдруг все понял и даже приподнялся от оглушившей его тревоги. — Иисусе! Иисусе! — твердил он лихорадочно, словно в беспамятстве, дрожа всем телом.

Захлебнулся тяжким, отчаянным плачем, бессильным воплем человека, который летит в пропасть и нет ему спасения.

Долго он выл и метался в муке, но уже сквозь слезы и отчаяние у него мелькали какие-то смутные идеи и решения, и он мало-помалу успокаивался и так ушел в себя, что ничего не слышал. Как сквозь сон, звучали где-то близко музыка, песни, шум.

В это время гости провожали молодую в дом Борыны, чтобы там продолжать свадебный пир.

Немного раньше туда отвели откормленную корову и перевезли сундук, перины, всякую мебель, все, что Ягуся получила в приданое.

И вот теперь, после захода солнца, когда сумерки окутали землю туманом, предвещавшим перемену погоды, все из дома Доминиковой пошли к Борыне.

Впереди шли музыканты и весело наигрывали, за ними мать, братья и кумовья вели Ягусю, еще одетую в подвенечный наряд, а позади гурьбой валили гости.

Не спеша огибали они озеро, которое все больше темнело, отдавая свой блеск вечернему сумраку, шли в тумане, в безмолвии мрака, еще не освещенного ни одной звездой. Топот ног и музыка звучали как-то отрывисто и глухо, словно из-под воды.

Молодежь несколько раз начинала подпевать музыкантам, по временам какая-нибудь кума заводила песню или мужик вскрикивал "да-дана", но они быстро умолкали. Настоящего веселья не было, сырость и холод пронизывали до костей.

Только когда уже вошли во двор к Борыне, подруги невесты запели:

Плакала девчоночка.
Как ее венчали,
Зажигали свечи,
На органе играли.
Думала, девчоночка,
Все будешь гулять?
Погуляла, милая,
А там всю жизнь плачь.

На крыльце уже ожидали Борына, его дружки и Юзя.

Доминикова первая прошла в дом, неся в узелке ломоть хлеба, щепотку соли, уголек, воск от освященной свечи-громницы и пучок колосьев, освященных в Успенье. Когда Ягуся переступила порог, бабы бросали ей вслед нитки и куски кострики, для того, чтобы нечистый не имел доступа в дом и чтобы ей в нем всегда было хорошо.

Все целовались с молодыми и желали им счастья, здоровья и чего бог пошлет. Изба в одну минуту наполнилась народом.

Музыканты, настраивая инструменты, наигрывали тихо, чтобы не мешать Борыне, угощавшему гостей.

Он ходил с полным кувшином от одного к другому, заставлял пить, чокался и обнимался с каждым. На другой половине потчевал гостей кузнец, а Магда и Юзя разносили на тарелках пироги с медом и творогом, которые Магда испекла к этому дню, чтобы угодить отцу.

Однако настроение у гостей было вялое. Хотя водку за ворот никто не выливал, от рюмок не отказывались и пили с удовольствием, но как-то еще не разгулялись, веселье не дошло до кипения, а только чуть-чуть булькало, как вода на слабом огне. Сидели все осовелые, двигались тяжело, говорили мало и вполголоса, а кое-кто из пожилых даже зевал украдкой, потягивался и думал о том, как бы поскорее завалиться где-нибудь на солому.

Даже бабы, хотя они народ шумный и любящий веселье, развалились на лавках, жались по углам и мало болтали между собой.

Ягуся, как только пришла, переоделась в спальне мужа — надела наряд попроще, хотя и праздничный, и вышла принимать и угощать гостей. Но мать не давала ей ни до чего дотронуться.

— Ты уж повеселись как следует, доченька! Еще успеешь наработаться! — шептала она ей, привлекала к себе, с плачем обнимала. Глядя на нее, многие удивлялись: не на чужбину же она дочь отпускает, даже не в другую деревню, и не нужда ее ждет!

Посмеивались люди над этой материнской чувствительностью, чесали языки. Сейчас, когда Ягуся вошла хозяйкой в дом мужа, у которого было столько земли и всякого добра, они смотрели на нее другими глазами. И не одну мать перезрелых дочек мучила зависть, да и девушкам было как-то досадно и не по себе.