Изменить стиль страницы

О душа, зачем же выбрала ты своей обителью бренное человеческое тело? Зачем?

С такими мыслями и чувствами шли люди за гробом, печально озирая зеленые поля и тяжко вздыхая. От невыразимой тоски каменели лица, трепетали сердца.

— Secundum magnam misericordiam tuam.[26]

Тяжелые латинские слова падали, как комья мерзлой земли, и люди невольно клонили головы, словно под неумолимой косой смерти, но шли вперед неудержимо, Шли, упрямые и безропотные, серые и крепкие, как камни на межах, готовые ко всему и неустрашимые, подобные и пустым перелогам, и буйно цветущим полям, силой и хрупкостью своей равные деревьям: в них каждую минуту может ударить молния и предать их в руки смерти, а они гордо тянутся к солнцу и поют радостную песнь жизни…

Шли всей деревней, теснясь и толкаясь, но каждый был так погружен в печальные мысли, что шел словно один в необозримой пустыне, всеми покинутый, и, глядя вдаль, сквозь слезы видел отцов, дедов и прадедов, которых снесли туда, на кладбище, мелькавшее уже впереди между толстыми стволами тополей…

Оно было недалеко, это кладбище. За полями вырастали купы деревьев, кресты, могильные холмики, и казалось оно страшной, бездонной ямой, в которую медленно, но неуклонно сходит все живое. И многим чудилось, что со всех сторон сквозь дождь гудят колокола, пылают свечи, трепещут в воздухе черные хоругви и плывут погребальные напевы, из всех хат выносят гробы, по всем дорогам тянутся похоронные процессии, и каждый человек кого-то оплакивает, рыдает так, что небо и земля полнятся стонами и с немолчным шумом льются потоки слез, горьких, как полынь…

Процессия уже свернула на дорожку к кладбищу, когда ее догнал помещик. Он вышел из экипажа и зашагал рядом с гробом, в страшной тесноте, так как дорожка была узкая, густо обсаженная березками, и по обеим сторонам ее стояли хлеба.

Вошли на кладбище и понесли гроб на руках по желтым дорожкам, среди пестревших цветами могил, за часовню, где в чаще орешника и сирени уже ждала свежевырытая могила.

Громкие рыдания и вопли раздирали воздух.

Хоругви и горящие свечи окружили глубокую могилу, народ затеснился к ней, со страхом заглядывая в пустую желтую яму.

Ксендз стал на кучу выброшенного из ямы песка, повернулся лицом к толпе и начал громко:

— Народ христианский!

Все сразу притихли, только стонали колокола вдали да Юзька, обхватив руками гроб отца, отчаянно голосила, ни на что не обращая внимания.

Ксендз взял понюшку табаку из табакерки, чихнул раз-другой и, глядя на толпу сквозь выступившие на глазах слезы, заговорил громко:

— Братья, кого же вы сегодня хороните? Кого? Вы мне ответите: Мацея Борыну. А я вам скажу: первого хозяина в Липцах, почтенного человека и доброго католика. Знал я его много лет и свидетельствую: жил примерно, Бога почитал, исповедовался и причащался и беднякам помогал. Да, да, помогал, это я вам говорю!

Ксендз перевел дух и продолжал растроганно:

— И умер, бедняга, умер! Смерть унесла его, как уносит волк из стада самого жирного барана, среди бела дня, у всех на глазах, и никто ему помешать не может. Как падает высокое дерево, в которое ударила молния, так и он пал под жестокой косой смерти.

Но, как говорится в святом писании, не весь он умер. И вот подошел этот странник к воротам рая, стучится и жалобно просит впустить его. А Святой Петр спрашивает:

— Кто ты?

— Я Борына из Липец.

— Что же, так тебя ближние твои допекли, что пришлось из жизни уйти?

— Все вам объясню, — говорит Мацей, — только отворите, дайте отогреться милосердием божиим, замерз я совсем в земном скитании.

А Святой Петр, хоть и приоткрыл маленько ворота, все еще не впускает его и говорит:

— Только не ври, потому что никого тут ты не обманешь. Говори смело, душа человеческая, почему сбежала с земли?

— Всю правду скажу, как на духу! Невтерпеж мне стало на земле: люди там, как волки, грызутся между собой, и так плохо на свете, что всего и не перескажешь… Все лишь ссоры, нелады, грех один, да и только. Бес вселился во всех и царят на земле разврат, пьянство, злоба…

Забыл народ о послушании, о честности, брат восстает на брата, дети на отцов, жены на мужей, слуги на господина… Не почитают никого — ни стариков, ни начальства, ни даже ксендза!..

Везде хитрость одна, жульничество да воровство. Что имеешь, держи крепко, не то вырвут из рук!

Будь это самый лучший луг — потравят и вытопчут!

Норовят запахать от чужого поля хотя бы самый маленький клочок.

Курицу выпустишь со двора — живо утащат, как волки. Куска железа, веревки нельзя оставить — будь они хоть ксендзовы, непременно украдут!

Пьют, развратничают, в божий храм не ходят, хуже язычников!

— И это в Липецком приходе такое творится? — перебил его Святой Петр.

— И в других тоже, но в Липецком — хуже всего.

Святой Петр брови нахмурил и сказал, грозя земле кулаком:

— Так вот вы каковы, липецкие! Ах вы, разбойники мерзкие! Живете хорошо, земля у вас плодородная, и выгоны есть, и луга, и леса участок, а вы, псы поганые, с жиру беситесь! Вот скажу Господу, он вас к рукам приберет!

Мацей стал своих защищать, но Святой Петр еще больше разгневался, да как топнет ногой, как закричит:

— Нечего за этих сукиных сынов заступаться! Вот я тебе что скажу: даю им сроку три недели. Если не исправятся, — так их прижму голодом, да пожарами, да болезнями, что попомнят меня, негодяи этакие!

Так грозно говорил ксендз, потрясая кулаками, а люди плакали, били себя в грудь и каялись.

Отдышавшись, он опять заговорил о покойнике, о том, что он погиб за всех. И призывал их к миру и согласию, призывал образумиться и не грешить, ибо неизвестно, для кого пробьет завтра последний час и кому придется предстать перед Страшным Судом божьим.

Даже помещик и тот утирал кулаком глаза.

Скоро ксендзы кончили свое дело и ушли вместе с помещиком. Гроб опустили в могилу и стали засыпать, и тут поднялся такой плач, такие причитания, что самое жестокое сердце дрогнуло бы.

Ревела Юзька, ревели Магда и Ганка, голосили родственники, близкие и дальние, и совсем чужие. А всех больше плакала — разливалась Ягуся. Что-то так сжало ей сердце, что она кричала, как безумная.

— Теперь воет, а при жизни Мацея что проделывала! — буркнула одна из баб, а Плошкова, утирая глаза, подхватила:

— Плачем хочет разжалобить его детей, чтобы из дому ее не выгнали!

— Думает, что найдутся дураки, поверят! — громко сказала и жена органиста.

Но Ягна ничего не слышала и не видела, она упала на землю и плакала так отчаянно, словно это на нее сыпались тяжелые сыпучие струи песка, над ней звучал мрачный погребальный звон, ее оплакивали…

А колокола гудели, жалуясь небесам, и все эти рыдания и вопли над свежей могилой звучали жалобой на неумолимую судьбу, на извечную несправедливость к человеку.

Стали понемногу расходиться. Одни в грустном раздумье бродили среди могил, другие не спеша направились домой, выжидательно оглядываясь назад, так как Ганка и кузнец приглашали некоторых на поминки после похорон.

В доме Борыны все уже было приготовлено: вдоль стен стояли столы и длинные скамьи, и, как только все уселись, подали водку и хлеб.

Выпили чинно, в молчании, закусили, и органист начал читать молитвы, потом запели литанию, умолкая только тогда, когда кузнец пускал вкруговую новую бутылку, а Ягустинка разносила хлеб.

Женщины собрались на другой половине, у Ганки. Пили чай, заедали сладкими пирогами и пели — да так заунывно и пронзительно, что даже куры в саду раскудахтались.

Угощение было обильное, Ганка потчевала от всей души, ничего не жалея. В полдень, когда многие уже стали браться за шапки, подали еще клецки с молоком, потом жареное мясо с капустой и горох, щедро политый маслом.

— Другие и свадьбу так не справляют! — шепнула Болеславова.

— Да ведь мало ли покойный им оставил!

вернуться

26

По великому милосердию твоему (лат.).