— Поедем позже…
А у самого руки чешутся. «Браки заключаются на небесах — на земле оформляют разводы…» — скрипит он зубами. Решайся, Аким, приговоры выносят на небе, на земле их приводят в исполнение! Но он трус, и знает это. А может, его «я» — это «мы»? Тогда он знает про себя всё. Должно быть, помнит, сколько раз всаживал нож начальнику, когда стоял перед ним, нацепив виноватую улыбку. Как бил в школе дразнивших мальчишек, не смея поднять на них руку. Как терпел унижения, насмешки, как, притворяясь живым, гнил на квадратных метрах с чужой, опостылевшей женщиной, вздыхая: «И все так….» Чем так, может, лучше никак? К чему жизнь через силу? К чему тоскливое однообразие и радость в дни получки, как выработанный у собаки рефлекс? А сколько в нём забытых обид, точно перевёрнутых рубашкой карт? Я-то помнил! И теперь выложил перед ним всё. Люди видят себя изнутри — Аким увидел со стороны. И он исчерпал собственное «я», как пересохший колодец, на дне которого обнажилась грязь. Желания, от которых другие закрываются, перестали быть для него тайной, а ложь облетела пожелтевшей листвой. Кто признается в том, что мечтает убить жену? А в том, что желает смерти матери?
И Аким стал себе противен.
Мать позвонила жене. Об Акиме говорили, как о двух разных людях, одна ругала мужа, другая — сына, долго искали общий язык, который нашли, всплакнув от жалости к себе.
И когда становятся чужими? Когда заводят другого?
Каждый для себя — чёрный ящик, собственное «я» для человека — как затылок. Оно отражается в другом, другой — это зеркало, в котором светится правда. Но кому она нужна? Я открыл Акиму глаза, а он покорно выслушал очкарика-психиатра и купил в аптеке таблетки, которые меня убьют! Не глотай их, Аким, они попадут не в желудок, а в то место, где зашита судьба!
Делает вид, что не слышит, до него не докричаться!
И тогда я достаю последний козырь.
Облака пластались, как рёбра на рентгеновском снимке. У собаки, вертевшейся в подворотне, задранный хвост качался, как метроном, и Акиму показалось, будто судьба грозит ему пальцем. На улице он окунулся в толпу, знакомясь с локтями прохожих, а я — с лабиринтом их мыслей. Но может, я и Аким одно? Может, это он, двуликий, читает сердца, как открытую книгу? Прохожие толкались на перекрёстках, а их мысли клевали, как стая хищных птиц, они давили чужеродностью, не давая остаться собой. Опасно видеть мир в его неприкрытой наготе, расставшись с иллюзиями, умирают. А на Акима прозрение обрушилось девятым валом. С ослепительной ясностью он вдруг увидел, что и все живут, будто через силу, увидел, что эгоизм ведёт к одиночеству, а одиночество — к эгоизму, увидел разницу между полами и понял, почему мужчины побеждают в коротких схватках, а женщины, наоборот, в длительных, изнурительных войнах, увидел, что при других, как на фотографиях, люди кажутся счастливыми, а наедине с собой — плачут. Аким увидел также, что от одиночества люди устраивают гонки, которые заменяют им общение, что, ставя подножку, они выказывают любовь, которую не могут проявить иначе, что им страшно, и они требуют от другого то, чего сами не в силах дать.
И его разум едва не помутился.
Он шёл мимо офисов с незримыми вывесками: «Не проси — не дадим, а ноги вытрем!», мимо лиц, зашторенных, как окна, и мимо окон, которые замуровали ни одно лицо.
«Все покинули? — светил посреди толчеи неоновый щит. — Стань себе другом!»
«Стань другим!» — расхохотался я.
Прохожие обтекали, как ручьи, у одних голова звенела пустотой, у других крутились газетные заголовки, популярные мелодии, счёт футбольного матча. «Голова с винца тяжелее свинца…» — долбило у парня, с которым Аким прошёл сотню шагов. От его бессмысленной улыбки Аким свернул в переулок и едва не налетел на платиновую блондинку: «Слишком красивой быть опасно — у мужчин не хватит духу знакомиться…» Развернувшись на каблуках, Аким бросился домой и в изнеможении растянулся на кровати.
Дни, как упавшие листья, раздавленные календарём. Аким как обычно пришёл на работу. И как обычно, его вызвали к начальству за дубовую, с медной табличкой, дверь. Склонившись к столу, начальник высился над бумагами, и, казалось, что галстук служит ему упором для шеи. «С людьми жить — по-волчьи выть!» — невидимыми буквами выведено над его креслом. Он щёлкал от одиночества зубами и, как на луну, выл на судьбу. Его жена была убеждена, что браки заключаются в банке, а держатся на привычке. Мужа она давно не понимала. Зато он знал её лучше, чем она сама. Возвращаясь с работы, он запирался в своей комнате и, щёлкая солями в суставах, перескакивал, как канарейка, по телевизионным каналам. За год он старел на два, накрахмаленные воротнички натирали ему мозоли, а седые волосы уже не скрывали лысины. Аким прочитал в его глазах безмерную усталость, а в голове — то, от чего медленно попятился, толкая спиной тяжёлую дверь.
Дни наступают ночам на пятки и приходят раньше обещанного. В это время календари врут, на разрисованных мелом тротуарах играют в «классики», а лавочки сдаются влюблённым. Около метро кишел муравейник, в котором Аким был, как торчащая соломинка. Замерев со скрещенными руками, он автоматически считывал мысли и думал, что рай может существовать где угодно, кроме ада. И вдруг будто пахнуло: «Люди злы, их города, как чёрные жабы…» Аким поднял голову. Тысячи чужеродных мыслей, как пиявки, набросились на него, они кружили, как ветер, и всё же Аким уловил привлёкший его аромат, как бабочка — цветок. Со спины он разглядел девушку, которая, смешавшись с толпой, уже спускалась в подземку. «Ила, Ила… — звал её чей-то голос. — Одинокой быть опасно, заведи себе друга…» Аким, словно ищейка, бросился следом, но вскоре сбился.
Эх, Аким, это был твой единственный шанс!
Птицы мелькали в коротких просветах облаков. Задрав голову, Аким шёл за ними, как слепой за поводырём, рискуя угодить под машину и набить шишки о прохожих, пока не упёрся в библиотеку. Она была пустой, и тысячи книжных шкафов, образуя улицы со своими перекрёстками, нависая полками, как небоскрёбы, представали вымершим городом. Листая русско-английский разговорник, который выдернул наугад, Аким думал, что беседа складывается из жестов и взглядов, а мысль передаётся больше, чем в развёрнутых предложениях, в междометьях и восклицаниях, что в книгах мёртвые слова заменяют живые, поэтому чтение — это беседа с трупом.
Книга, как зеркало, в котором можно увидеть только себя…
— Чем могу служить?
Библиотекарь горбился на лестнице, держа в руках пыльную тряпку. Его выцветший нафталинный костюм покрывала перхоть, и он был таким старым, что, казалось, превратился в машину для выживания.
— Скажите, — протянул ему руку Аким, помогая спуститься, — откуда писателям столько знать о героях?
Библиотекарь затрясся от смеха, осыпая перхоть, и стал похож на засохший, свернувшийся лист:
— А чего знать, все несчастны…
«Но каждый по-своему, — добавил про себя я. — Вот ты до сих пор переживаешь ссору с внуком. Горячился, спорил: “Каждый рождается в одной стране и, никуда не выезжая, умирает в другой!” А у самого вот-вот сосуд в голове лопнет! “Будьте как дети”? Так никто и не взрослеет, разве дряхлеет…»
Библиотекарь просвечивал для меня, как лист, изъеденный гусеницей.
— Нашёл, чем удивить! — вдруг всплеснул он руками. — Я тоже насквозь тебя вижу! — Крючковатый палец упёрся Акиму в грудь. — Такие всегда сомневаются! «Возлюби ближнего, как самого себя»? Нет, думаешь ты, по-настоящему надо любить больше, чем себя, иначе торг получается. А сам при этом требуешь от другого то, чего не в силах унести….
Библиотекарь вздохнул:
— И ты совсем не умеешь радоваться…
— Чему?
— Хотя бы тому, что не стар и ещё не сирота, что между тобой и могилой пока стоит мать…
Аким захлопнул разговорник, а когда поднял глаза, библиотекарь исчез. Остался лишь запах нафталина, такой же, как в детстве, когда он прятался от родителей в платяном шкафу. И Аким вспомнил умершего отца. Посадив сына на колени, он стучал каблуками о пол: «Иго-го, лошадка!» и вёз его в далёкие страны. «Ис-чо! Ис-чо!» — громко смеялся Аким. Оказавшись за тридевять земель, он чувствовал себя, как дома. А теперь выбирался за квартал, будто за границу.