Гос-споди, и до чего только не додумаешься во тьме.

А тьма была уже полная — абсолютная тьма обступила меня в турбокаре и мой турбокар. Даже белого креста не видать было на синем капоте, не говоря о бугорках, прыгавших мне по колеса. Но все-таки я уже трижды переставал трястись и катился по ровному. Значит, с курса не сбился, баранку держу как влитую, твердой рукой, и по четвертой проплешине, последней и самой обширной, не промахнусь. Да и в куполе у Мефодия наверняка что-нибудь светится. Не слишком ярко, чтобы не привлекать опричников, но достаточно заметно для неопытного туриста, заблудшего в чуждой ночи на чужом турбокаре.

Когда под колесами опять стало ровно, я, не меняя курса (рука тверда!), проехал еще сто сорок саженей по спидометру и остановился. Если бы я ни на сажень не отклонился от курса, я бы смял капотом купол Мефодия и выехал с другой стороны, так как радиус нашей идеально круглой проплешины ровно сто тридцать семь саженей. Но я, разумеется, отклонился, хотя и не более, чем на половину радиуса. Купол стоял либо слева, либо справа от меня и чуть позади.

Вырубив подсветку приборов, я стал всматриваться в черноту за боковыми стеклами салона. Ни за правым, ни за левым стеклом ничего не усматривалось; это меня слегка озадачило. Или Мефодий зачем-то сидит в темноте, или я все-таки промахнулся и попал не на ту проплешину. Очень сильно промахнулся, версты на две вправо и на три-четыре вперед. Сколько было на спидометре, когда я раскланивался с Гороховым Цербером?.. От калитки до купола почти точно одиннадцать верст, и если бы я тогда посмотрел на спидометр… но я не посмотрел.

Собственно, ничего непоправимого не произошло. Ну, немножко опоздал, ну, слегка заблудился, ну и что?.. Фобос мне, конечно, не помощник. Но минут через сорок ему навстречу, с востока, вынырнет полный Деймос, волоча за собою, как некий диковинный шлейф, зеркальный парус «Луары» — и все прояснится. Я включил подсветку и посмотрел на часы (не на свои земные, а на марсианские, вмонтированные в панель и снабженные астрономическим указателем). До восхода Деймоса оставалось тридцать восемь минут.

Видимо, на Мефодия нашел миросозерцательский стих — вот он и решил посидеть в темноте. С ним такое бывает, он вообще странный человек и с трудом вписывается в марсианскую канаву… Или сидел при свете, дожидаясь меня, уснул, а горелка погасла, потому что он не долил воды. Вот я сейчас давану на бибикалку, он услышит и сразу проснется. Но услышать может не только он, поэтому лучше и мне тихо посидеть в темноте тридцать восемь минут. Тридцать семь с половиной.

Я снова вырубил подсветку, заглушил турбины и устроился понеудобнее, чтобы не уснуть, как Мефодий… Тишина была еще более абсолютной, чем тьма. Мне даже казалось, будто я слышу, как почмокивают и потрескивают бесшумные биологические фильтры, поглощая вкусную углекислоту и сердито отплевываясь кислородом. Умненькая машина, ханьянская, пошлина вдвое больше цены. Не всякий далекоросс может себе позволить такую машину. Все-то в ней предусмотрено — кроме разве что отсутствия сортира в непосредственной близости. А ведь у меня была такая возможность в космопорту, зря я не воспользовался… И кислородную маску не зарядил. Зато теперь уж точно не усну.

7

Я проснулся, когда не стало никаких сил терпеть.

Мне даже приснилось, что я не вытерпел. Что, надев кислородную маску (во сне баллончик оказался заряженным), я выскочил из «ханьяна», отбежал на несколько шагов и стал мочиться прямо на карбид. Карбид возмущенно всчмокивал, трещал и плевался ацетиленом. Тогда я неосторожно подумал, что ацетилен может самопроизвольно возгореться, и он, разумеется, немедленно вспыхнул, а я проснулся.

Все было в порядке. Я вытерпел и продолжал терпеть.

Поерзав, я кое-как переключил мое восприятие с внутренних ощущений на окружающий мир. Ни тьмы, ни тишины не оказалось и в помине: Деймос на востоке пламенел останками кораблекрушения, почти полный Фобос перевалил зенит (выходит, я проспал больше часа!), а бесшумные фильтры плевались и трещали, как сумасшедшие.

Я их поспешно заблокировал и оживил запасную батарею, а потом стал оглядываться.

Справа не было ничего — то есть, была только ровная белая поверхность проплешины и смутно угадывался ее край. Зато слева и чуть позади я сразу обнаружил купол — и сердце у меня екнуло. Было до купола саженей тридцать-сорок, и выглядел он так, будто я действительно сквозь него проехал. Только не на легком «ханьяне», а на тяжелом краулере.

«Шутки Деймоса… — подумал я и усиленно поморгал. — Игра теней… Дурацкие шутки!» — Я знал, что это не так.

Я запустил турбины и стал разворачиваться. Я ничего не соображал, руки повиновались мне плохо, а турбокар еще хуже.

Наконец развернувшись, я врубил дальний свет и убедился, что это действительно были останки купола — точно такого же, как у Мефодия. Жутко и бессмысленно изувеченные останки.

Заблокированные фильтры, вместо того, чтобы задохнуться и пребывать в коме, шумно агонизировали. Я отыскал на панели нужную клавишу и утопил, дабы милосердно прикончить их электрошоком. Все равно они не дотянут до Дальнего Новгорода в таком состоянии… Но то ли что-то было не в порядке в сети, то ли сами фильтры оказались не в меру живучи — треск и чмоканье не прекратились. Ну и мучайтесь, дурни, шут с вами!

Я поймал себя на том, что думаю об испорченных фильтрах лишь для того, чтобы не думать о главном: об останках, лежащих в тридцати саженях от меня.

Что произошло с куполом? И когда это произошло — пока я спал. или раньше? И где Мефодий? Или это все же не наша проплешина и не его купол?

Мне захотелось притвориться, что это не наша проплешина, что я-таки промахнулся на две версты вправо и на три-четыре вперед. Но я запретил себе это делать. Я знал, что на той, не нашей проплешине все поющие и все безголовые устрицы были выбраны или разрушены четыре года тому назад, и никому нет никакого смысла ставить там купол.

Медленно, гораздо медленнее, чем следовало бы при таких обстоятельствах, я стронул турбокар с места и стал приближаться к перекрученному раздавленному каркасу с обрывками прозрачной пленки на ребрах. И только приблизившись почти вплотную, я понял, что зря умертвил совершенно исправные фильтры в машине моего друга.

Хлюпала, трещала, чавкала, плевалась ацетиленом Карбидная Пустошь. Торопливо, жадно, взахлеб, взрыкивая от жадности и торопливости, пила вино, водные растворы купороса, кислот и щелочей, хренную настойку, «анисовку» и просто воду из продавленных канистр и фляг, из разбитых склянок, пробирок и колб, из накренившегося бидона без крышки, из открытой металлической фляжки со скорпионом на выпуклом, боку, из мятого и опрокинутого ведра. Все это дребезжало и вздрагивало на размягченном, с лопающимися пузырями карбиде, а особенно сильно доставалось ведру: как заводная игрушка с неистощимой пружиной, оно каталось по кругу, подпрыгивая, гремя и махая полуоторванной дужкой.

А посреди этого разора лежал, обнимая левой рукой кислородный баллон, изувеченный человек с кровавой маской вместо лица, и Карбидная Пустошь пила из него кровь. Это был Мефодий Щагин, мой однофамилец и почти ровесник, странный человек среди марсиан, единственный человек на Марсе, которого я мог назвать своим другом. Это был, несомненно, он, потому что на нем был выцветший, видавший виды комбинезон «под звездолетчика» с эмблемой Матери-Земли на левом рукаве: светло-зеленым листиком клевера в коричневом круге. В Дальней Руси никто, кроме Мефодия, не носил таких комбинезонов, они вышли из моды лет пятнадцать тому назад.

Мефодий Щагин был очень странным человеком — и, по всей вероятности, уже мертвым…

У меня под ногами хрустело, плескалось и погромыхивало, и какие-то серые хлопья липли к ботинкам и гачам, когда я, увязая в мокром карбиде и то и дело теряя сознание, волок Мефодия к распахнутой дверце «ханьяна». А до этого мне пришлось отрывать его скрюченные пальцы от вентиля кислородного баллона. Я отрывал их целую вечность, и за эту вечность терял сознание как минимум дважды. Мне казалось, что мои черепные кости трещат и раздвигаются по швам от ацетиленового угара.