«Незнание не освобождает… — подумал я, садясь и принимая стакан. — Да. Но бывают такие знания, что лучше без них».

И я дал залпом и сразу запил, а голос приказ-полковника за окном сменился другим голосом — неожиданно певучим, завораживающим баритоном, что-то весело вещавшим не по-русски.

«Имею право «не знать… — думал я, чувствуя, что засыпаю, оглушенный спиртом. — Ну какой из меня секирник?.. — думал я. — Или дыбник? С чего они взяли?.. Это был только сон…»

7

…Не помню, сколько дней мы с Симой не просыхали, и не знаю, что в эти дни происходило снаружи. Видимо, кто-то действительно взялся разрешить возникшие у нас затруднения — и, видимо, преуспел. Потому что однажды, проснувшись в темном купе, я долго слушал перестук колес, Симин заливистый храп и Танечкины всхлипывания сквозь сон.

Мне казалось, что я знаю, почему она всхлипывает — надо только напрячься как следует, и я сразу вспомню… Вспоминалась почему-то братская могила, на которую Танечка за неимением живых цветов принесла бумажные, скрученные из салфеток, а мы с Симой — бутылку спирта и стаканы. Почти в самом конце списка на полупрозрачном желтоватом могильном камне мы отыскали строчку:

«Хлява О.С., ген. сержант».

Перед ним в списке был «Тунг-Томбо, гв. капрал», а после него — «Юрич А.В., инж. — поручик» и «Яа-Нгуги, гв. копейщик».

— Нас, Петрович, эта война не касается, — говорил Сима мне уже в купе, суя стакан.

— Никаким боком!.. — соглашался я и все отпихивал надоевший спирт.

Танечка была здесь же и почему-то тоже хотела, чтобы я выпил, но я больше не мог. А Олега не было, и некому было защитить меня от распоясавшегося алкаша.

— А вот Хлявы коснулась, — наставительно говорил Сима. И снова совал мне стакан. — Крепко коснулась. И вроде как из-за нас. Жалко Хляву, Петрович?

— Жалко, — кивал я и опять отпихивал.

— И мне жалко. Давай, Петрович. За Хляву. Надо, пойми!

И он почти силой влил в меня полстакана спирта.

— А теперь спи, Петрович! — приказал он, когда я, давясь Икотой, запил спирт стаканом чего-то сладкого, теплого, препротивного. — Крепко спи, — повторил он. — Надо, Петрович…

Но я еще долго не мог уснуть, икая и пытаясь вникнуть в смысл его беседы с Танечкой — что-то про дурдома, которые не лучше и не хуже один другого, а просто разные, но свой дурдом роднее… А Олега все не было и не предвиделось, и почему-то это было правильно. Танечка плакала и соглашалась: правильно, мол, — но все равно плакала. Так я и уснул под ее плач, а проснулся под всхлипывания.

Было темно, стучали колеса, храпел Сима. Танечка всхлипывала во сне. Я вытянул руку к окну и ощутил пальцами стекло. Значит, окно было не зашторено. За окном была наконец-то ночь, и мы наконец-то куда-то ехали…

В следующий раз я проснулся при свете дня. Поезд стоял. Через оконное стекло проникали высокое солнце и станционные шумы. Кое-как я встал и выглянул в окно… Мы стояли на втором или на третьем пути: какой-то состав загораживал от нас станцию. В просвете между вагонами мне была видна часть вокзального фронтона с буквами «ИРЮК» — Бирюково, надо полагать. Слава Богу. Я почти что дома. Скоро пересадка в Тайге, и еще три часа от Тайги… Надо привести себя в порядок — и побыстрее.

С треском откатилась дверь, и Сима, пыхтя, втащил в купе ящик… бренди, а Танечка внесла свою болоньевую сумку. Полную. Олега с ними не было.

Я сел.

— Проснулся, Петрович? — спросил Сима и осторожно поставил ящик под стол. Ящик был полон, поверх него лежали еще три бутылки. (С ума сойти. Откуда столько денег?)

Танечка опустила сумку на пол и села в свой угол. Глаза у нее были красные, лицо какое-то усталое, всему покорное, а блузка опять расстегнута. Перехватив мой взгляд, Танечка повела плечом, но застегивать блузку не стала.

Сима упал на полку рядом со мной, обтер потное лицо рукавом свитера, потянулся к ящику.

— Танюха, давай закусь!

— Может, не надо? — спросила Танечка. — Глупость какая-то.

— Танюха, я тебе уже объяснял: это единственный способ! Молодой меня не слушал — и где теперь молодой? Где лысый с пацаном?..

— Мальчик в поезде, — возразила Танечка. — В пятом купе, у Ядвиги Остаповны. Едет, хотя и не пьет…

— Он пацан, ему еще ни один дурдом не родной! Вот вырастет и определится — как папаня его определился… Ты на него, Петрович, не смотри, а наливай и пей. Тебе надо. Для поправки… Мы тоже сначала поправимся, а потом все вместе начнем квасить по-настоящему. До опупения.

— Поправиться надо… — проговорил я (сипло, как Сима давеча), — но квасить я не буду. Мне в Тайге выходить.

— В какой? — спросил Сима, садясь и дуя в стаканы.

— Станция так называется — Тайга, — пояснил я.

— Это я просек. На какой станции Тайге ты выходишь? Или тебе это похрен? Извини, Танюха.

— Он еще не знает, — сказала Танечка. — И не поверит, пока сам не увидит.

— Что я должен увидеть? — Мне опять стало нехорошо. — Чему поверить? И… где Олег?

Они молчали.

Я снова сунулся к окну. Буквы «ИРЮК» никуда не делись.

— Это Бирюкове, — сказал я не очень уверенно. — Или нет?

— Бирюкове, Бирюкове, — ответил Сима. — Давай закусь, Танюха. Поправимся, и пусть Петрович погуляет. Недолго.

— Гончие псы… — выговорил я, как выругался, и сел.

— Во-во, — согласился Сима и расплескал на два пальца по стаканам. — Начинаешь сечь, Петрович.

В Танечкиной сумке были вареные яйца и черствый хлеб. Я точно знал, что они в меня не полезут, но после бренди — полезли…

А потом я пошел гулять. Ненадолго.

Бирюкове было как Бирюкове, только памятник Ленину снова стоял на своем месте. И кумачовых лозунгов на фасадах не убавилось, а, наоборот, прибавилось. Тексты были обычные, хотя и забытые, но среди них такой: «Руки прочь от Советского Афганистана!». Гм.

Бренди продавался в киоске на перроне, и бутылка стоила семь рублей тридцать две копейки. Вареные яйца по тринадцать копеек и хлеб (больше ничего) были в другом киоске, рядом. К обоим киоскам толпились очереди. В обеих очередях было много знакомых лиц: все те, надо полагать, у кого нашлись доперестроечные трешки (пятерки, рубли, десятки — словом, мелочь).

Возле киоска «Союзпечати» я задержался подольше, всматриваясь в даты. Год, месяц, число — все совпадало… Правда, несколько дней мы проторчали у столба N_214, значит, сегодня должно быть не 21 октября, а, как минимум, 25. Но на вокзалах газеты случаются и недельной давности… Газеты, как и кумачовые лозунги, тоже были почти забытые. На самом виду лежали «Правда», «Советская Сибирь» и «Луч коммунизма» (последняя — орган Бирюковского ГК КПСС). Соответственно три копейки, две и одна. У меня копеек не было. Ни одной. Давно.

Журналы тоже были еще те — лишь один незнакомый: «Советский Афганистан», общественно-политическое и художественное издание ЦК КПАф. 30 копеек. Я пошарил по карманам. Ни единой трешки не завалялось, я все отдал Симе.

Тогда я пошел на хитрость и спросил киоскершу: можно ли сначала полистать журнал, а то вдруг скучный? Оказалось, что можно. Из осторожности я сначала попросил «Иностранную литературу». Она-таки была скучна, и ничего в ней не было, кроме двух романов с продолжением (один с сербского, другой с хинди) да какой-то казенной литературной ругани. Ругали Рушди и Лема (почему-то в одной статье) и между делом срывали покровы с леди Тетчер. Вернув «Иностранку», я осмелился попросить «Советский Афганистан» и в содержании сразу набрел на известное имя: Евг. Евтушенко. «Полтергейст». Поэма. Стр.47.

Я открыл сорок седьмую страницу.

Поэма была о том, как из Афганистана изгоняли «духов», но главным образом о трагической (потому что взаимной) любви советского солдата к сестре моджахеда. Помнится, кто-то уже писал что-то похожее… Правда, у Вильяма не было концовки с таким двойственным — если вчитаться — смыслом, но ведь и под асфальтовый каток Вильям не попадал, не было в средневековой Англии асфальтовых катков…