— Алексей Александрович, сестра вашей супруги третьего дня расстреляна.

Побелел: «Что? Вы… шутите. Этого не может быть». — «Это правда. Не угодно ли расспросить есаула?» — «Угодно». Рассказываю, долго молчит. «Я не стану называть вас, есаул, тем именем, которого вы заслуживаете. Изменить ничего нельзя, а вот дуэли вам не избежать. Если победим — встретимся когда-нибудь…» — «Если? Не верите в победу?» Не ответил. Что я для него? Кусок дерьма. И он, кажется, прав. Соколов о чем-то раздумывает, это видно: жует усы, трогает лысину, пожимает плечами. «Я могу рассчитывать на вашу скромность хотя бы?» — это полковник соизволил обратиться ко мне. «Что вам угодно?» — «Мне угодно, чтобы вы не вздумали сказать моей жене. Я просто убью вас». — «Странно. Мы могли бы быть родственниками. Муж сестры — это, кажется, свояк?»

— Господа, высшие интересы вынуждают меня поступить, возможно, и безнравственно, но в рассуждении истории и вечности, так сказать…

Ага… Полковник все понял. Догадливый…

— Это невозможно, Николай Алексеевич.

— Ну почему же? Я понимаю, это очень неприятно и тяжело даже, но ведь согласитесь, Алексей Александрович, мы с вами не в семье и не теще служим, разве нет? Отвечать не нужно. Сейчас вы скажете Надежде Юрьевне, что жизнь ее сестры некоторым образом в ее руках. Если унтер-офицер… простите, этот большевик укажет нам место — Вера Юрьевна останется жить. Вы меня поняли?

— Это… отвратительно! Вера мертва, но даже если бы она и была жива…

— Вы отказываетесь?

— Решительно.

— Ну и прекрасно. Пытина сюда! Подойдите. Вы — большевик. Вы воплощений чести и совести. Укажите нам, где погребены августейшие тела.

— Нет.

— Вспомните: вы были верноподданным его величества. Вы русский.

— Николай Второй преступник и должен сгнить без торжеств и плача.

— Ах, Серафим Серафимович, так вас, кажется? Что есть преступник? Вы потеряли список на жалованье охране ДОНа, а мы нашли и расстреляли по этому списку десять человек.

— Вы расстреляете и меня, значит, я буду наказан и за это.

— Вы принуждаете к крайним средствам. Здесь Надежда Юрьевна. Хотите, чтобы она умоляла вас спасти жизнь своей сестры?

Дальше все было мерзко. Соколов крикнул: «Надежда Юрьевна, пожалуйста, сюда!». Вышла молодая Женщина, и мне показалось, что рухнуло небо: она была на одно лицо с Верой, только глаза добрые и нос немного курносый — вылитая Великая княжна Мария Николаевна, такой я запомнил ее по фотографиям в журналах. «Вот, от этого человека зависит жизнь Веры Юрьевны, поговорите с ним». Полковник попытался возразить, Соколов прикрикнул: «Здесь приказываю я!» Надя молчала, только бледнела все больше и больше, потом подошла к Пытину: «Поступайте, как совесть велит». И ушла. Пытин поднял голову, похоже было, что он прислушивается к грохоту пушек, усмехнулся, развел руками: «Ваша взяла. Покажу». Соколов едва не подпрыгнул: «Боже, благодарю тебя!» — но мне почему-то подумалось, что радость его преждевременна. Не знаю почему. Нежизнеспособно…

АЛЕКСЕЙ ДЕБОЛЬЦОВ

Господи, дай мне силы и укрепи мой пошатнувшийся дух.

Я вошел в палатку, Надя сидела, закрыв лицо руками, горела свеча, — поблескивала риза на складне, в душе моей были пустота и мрак. Я хотел сказать, что служение наше кончилось, что случившееся все круто меняет, но промолчал. Надя — моя совесть, и я знаю — она бы ответила мне: «Да, кончилось служение, но ведь не потому, что ты понял, а потому, что задели твое „я“. Но это разные вещи. Обиду, негодование надобно подавлять. Терпеть надобно, ибо любые испытания, посланные нам Богом, проверяют нас». Что ж, пусть будет еще одно испытание; пока разум колеблется, совесть не сделает выбора и, кто знает, может быть и наоборот. Какая разница…

…А Соколов искал примирения, что-то пытался объяснить — обрывки, сумбур, и вдруг словно лента синематографа: мы разбрасываем какие-то ветки, снимаем бревна (а может быть, то были доски?), выбрасываем землю…

И кто-то кричит: «Здесь кусок железа!» Это почерневшая кость — Юровский залил трупы кислотой, так как яма была не глубока и надо было предотвратить смрад от разложения тел…

И осколки керамических банок от серной кислоты достает Соколов. Их бросили на трупы и разбили выстрелами.

Череп… Обгоревший, черный. Это все, что осталось от императора России…

И еще череп — слева вверху входное отверстие от кольта тридцать второго калибра.

Женский. Под затылком — гребень. Зубы повреждены, на них стальные коронки. Это — Демидова…

Как реально все, как реально… Но, увы, это только сон. Его рассказал, Соколов. А мы ничего не нашли, совсем ничего.

А то, что указал Пытин, — обман. Это трупы расстрелянных военнопленных, австрийцев, наверное. Нет времени выяснять, да и кому это нужно теперь…

…И вот вижу перрон, красный гроб в венках и лентах вносят в багажный вагон, убит посол, он был комиссаром продовольствия там, тогда, он подписал требование на выдачу серной кислоты для сожжения трупов. Почему это отрицает печать большевиков? Почему захлебываются праведным гневом (как это глупо…) газеты? «Не причастен». «За что?» Но, позвольте, как не причастен? Веда подписал? Ведь оставил воспоминания? И все равно — напрасно пролита эта кровь. Потому что ничего не поправить, ничего, не вернуть. «Не мстите, братья мои возлюбленные…» Не мстите. Бесплодна месть.

…Потом я приеду в Руан и оттуда — в Сальбри, я найду тихое сельское кладбище, оно французское, но мне думается о нем словами Тургенева, ибо нет лучших слов, и зачем придумывать их? Простая могила и простой деревянный крест и надпись: «Правда твоя — правда во веки…»

«…И слово твое — истина» — жаль, что фраза Христа не дописана на кресте Соколова.

Но это еще далеко, это через десять лет…

— …Зачем вы солгали?

— Пушки гремят так близко, и времени больше нет. Я отнял у вас последнее, и вы не нашли… Теперь уже не успеть.

— Да ведь и у вас его тоже не осталось… — Соколов мрачен, и глаза его мертвы.

Не уверен, но как будто показалось мне, что выглянула из палатки Надя и кивнула Пытину, и он улыбнулся ей в ответ. Но это очень туманно, может быть, и не было этого. Потом где-то у Ганиной ямы громыхнул выстрел.

АРВИД АЗИНЬШ

Неумолимая и грозная сила движет нас к рубежу. Когда минуем Урал, дни белой сволочи будут сочтены. Что с Верой? На этот вопрос нет ответа, и душа моя наполняется горечью возможной утраты. Наедине с собой могу признаться честно: я потерял вкус к жизни. Человек, лишенный любви, уже не человек. Это машина из костей, мяса, крови и мозга, но души во всем этом больше нет. Не в поповском смысле говорю я, а в том только, что миром движет любовь и надежда, я пришел к этому сам, мне никто не объяснял, но я уверен: в этом главная правда бытия. И пусть спорит Татлин, утверждая, что смысл нашей жизни только в победе, а потом — в дереве, которое мы посадим, в ребенке, которого произведем на свет, в доме, который построим для других. Себе — ничего. Полное самоотречение во имя счастья народа.

Но ведь это ложь. Татлин искренен, но это — ложь, он просто не понимает этого, потому что случайные объятия незнакомых женщин, которые довелось ему испытать, это не любовь, это только ее бездуховный призрак.

И все же — нужна ли революция? Нужно ли было поворачивать к новой неведомой жизни сотни миллионов, нужно ли было зажигать далеко впереди солнце и идти к нему сквозь кровь и смерть, сквозь предательство, низость, пытки и отчаяние?

Что бы там ни было — нужно. 25 октября сбросило и растерло без следа пустую и безнравственную душу самодержавия — Пытин называл его «самовластьем». 25 октября открыло путь к любви и надежде миллионам, а не гениям только. Пусть не понимает этого Татлин и такие, как он, миллионы пусть не понимают. Есть в очистительном порыве народа нечто скрытое до норы от, него самого. Но придет час, и ударит колокол, и оживет человек. Все остальное забудется или останется только в книгах.