«Списочные» попадались не часто — к лету 19-го мы задержали и отправили в Екатеринбург всего троих. Я знал, как потом поступают с ними, но это уже же вызывало никаких эмоций. Каждому свое. Недели через две я обучил «Грунечку» петь под гитару «Шар голубой», мы выпивали бутылку-другую самогону и слаженно, в два голоса — он второй, а я первый пели мой любимый романс. Наверное, я стал тупеть и опускаться, даже производство в следующий чин (по ходатайству Грунечки главком Восточного фронта Каппель произвел меня в подъесаулы) не вызвало во мне прилива умственных и физических сил. Иногда мы отправлялись в поселок, там у Грунечки была подружка, рыжая, лет сорока, с тонкими красивыми губами и маленькими злобными глазками — фурия, а не женщина, но Грунечку ее ласки приводили в восторг, он был счастлив, а какое дело мне? Иногда она злилась на него, и тогда начинался визгливый скандал с матерной бранью, потом они снова целовались взасос, мирились, сюсюкали, это была совершенно невероятная мерзость, но ведь и здесь каждому свое. А я… У фурии была приятельница, глупая деревенская баба лет тридцати пяти, она Начиталась журнала «Нива» и полагала себя в высшей степени образованной. Разговаривала она примерно так: «Новожильчик, не хотишь ли повытаскать из пусечки уси жилочки?» Грешен, по пьяному делу вытаскивал, и не раз…

Вера, Вера, погубила ты меня, путь мой во мраке — и выхода нет. Как это сказал когда-то Свидригайлов? «А ведь, пожалуй, и перемолола бы меня как-нибудь…» Но этого не случилось, и я погиб.

…Все произошло рано утром во время обхода станции, здесь, как и всегда, было уныло и мерзопакостно — слюнявые храпящие рты, дурной запах, засохшая пальма в углу, — свалка людей, вепрей, отбросов пищи и пустых консервных банок английского производства. В углу на скамейке я заметил офицера с Георгиевским крестом, около него стоял унтер, они о чем-то разговаривали. Внезапно к ним подошла молодая женщина, чмокнула офицера в щеку, и я почувствовал, как уходит из-под ног земля…

Это была Вера, собственной персоной, она ничуть не изменилась — все такая же красивая, томная, — единственная женщина в мире… Зачем она здесь? С офицером? Она же красивая? Тут явно что-то не то… Подошел Грунечка, прицокнул: «Красивая дамочка… Не чета нашим забулдыжкам». — «Не чета! — заорал я. — Что тебе угодно?» — «Ничего, собственно… И не кричи. Профессионально советую: обрати внимание на очаровательные круги под ее глазами». — «Ты, конечно, полагаешь, что это от любви с этим бравым капитаном?» — «Ты прав. Боюсь только, что ты не до конца меня понял. Мне объяснил знакомый доктор, еще когда я учился в кадетском корпусе: на третий-четвертый день у женщины появляются своеобразные тени под глазами, они свидетельствуют о беременности. Представляешь, сколь внимательным должен быть любовник, чтобы в щекотливых обстоятельствах успеть вовремя, улизнуть?»

Вера, это он, мерзавец и палач Грунечка, погубил тебя. Ты — меня, а он — тебя. Я прошел бы мимо, я бы ничего не заметил, но это… Это могло быть только у нас с тобой: семья, дом, дети — много красивых детей, я звал тебя в Семиречье, я хотел, чтобы мы ушли от смуты и хаоса, но этого не захотела ты… И я не виноват, прост меня.

— Это Руднева. Я рассказывал тебе о ней, помнишь?

— Ты… не шутишь? Колоссально…

Актеришка и фат, чтоб ты подох в муках, я буду молить Бога, чтобы твоя рыжая тварь прирезала тебя во время ваших судорожных ласк… Через минуту появился патруль, их отвели в наш фильтрационный пункт. Я думаю, они все сразу поняли, Вера посмотрела сквозь меня и сжала губы. Офицер тоже не проронил ни слова.

— Ах, мадам Руднева, вам не повезло, — тихо начал Грунечка. — Какое трагическое совпадение! Мой учитель литературы в корпусе говорил, что наш великий Достоевский был большим мастером таких совпадений, но я ему не верил. Выходит, зря… А вы читали Достоевского? Нет? Впрочем, это уже не важно.: Говорить будете? Вы, капитан? Документы подлинные? Так… Зачем же вы? Чего недоставало? Георгиевский крест. Я даже помню, как Верховный вручал вам. А? Нет? Ну и не надо. Унтер-офицер, конечно, большевик. Фамилия? Ого! Да ведь ты, братец, в списке. Новожилов, отделить и увести!

Я увел его. Когда запирал дверь камеры, он сказал: «Ты же любил эту женщину… Пощади ее». — «Вижу, и тебя не миновала чаша сия?» Он промолчал.

Что мне было терять? Я сказал Грунечке: «Пытин тоже влюблен, и на этом можно сыграть. Разреши, я сам доставлю его к Соколову».

Он кивнул: «Но сначала надобно выполнить небольшую формальность. Догадываешься, какую? Видишь ли, это еще и для того необходимо, чтобы ты окончательно порвал со своим преступным прошлым».

…Их окружил комендантский взвод, я приказал идти к водокачке, там еще неделю назад показал мне Грунечка недостроенную кирпичную стену пакгауза («…Понимаешь, вдруг пришло в голову, что-для такого дела это самое уютное и надежное местечко»), шли медленно, я почему-то вспоминал, как на том — перроне всего лишь год назад увидел я Веру — истощенную, худую, некрасивую… Зачем? Кому нужна была ваша встреча, чтобы все кончилось так, как кончается теперь…

Пришли, унтер велел стать у стены, я смотрел на ее спокойное отрешенное лицо и понимал все отчетливее и страшнее, что я ей не нужен и никогда не был нужен, что все произошло случайно, и случай этот не принес нам счастья, нет, не принес… «Командовать, ваше благородие, сами станете?» — «Пошел к черту…» — «Отделение, готовсь!» И вдруг я встретился с ней взглядам и увидел, что она улыбается: «Что же ты так боишься, Новожилов? Нет… Никогда ты не был мужчиной. Так, иллюзия…» Громыхнул залп, они упали, и вдруг я увидел, как на железном крюке (откуда он взялся на этой стене?) трепещет под ветерком прозрачный голубой шарф…

Унтер о чем-то спрашивал — кажется, его интересовало, где и как их закопать, я сказал, что это он может решить сам.

…Через два дня я уже вез Пытина в урочище Четырех братьев… Ехали в авто, с двух сторон его стиснули конвойные, он угрюмо молчал. Потом вдруг спросил: «Совесть тебя не мучает?» — «А что ты смыслишь в совести, ты, цареубийца? Ты знаешь, куда и к кому тебя везут? Вот и задумайся. У тебя есть только один шанс…» Я думал, он не спросит — какой, во он спросил, и тогда я рассмеялся ему в лицо, потому что это был миг моего торжества и его поражения. «Укажи следователю могилу царя, и тебя освободят». — «Зачем? Моя жизнь теперь не имеет ценности». — «Чья же имеет?» — «Ты знаешь». — «Хорошо. Скажи правду, и я обещаю тебе, что следователь позволит тебе выбрать: захочешь — уйдешь сам, захочешь ее отпустят. Но тебя тогда…» — «Знаю. И не боюсь». Он не колебался…

А я лгал. Зачем?

…Автомобиль долго плутал по лесным тропкам, шофер ругался: «В который раз приезжаю, а все сбиваюсь. Проклятущее место…» Пытин усмехнулся: «Так ведь какое страшное дело здесь совершено? Николая Второго кровавого по ветру развеяли. Эко чудо…» «А жену его? Чад его? Домочадцев? Это как? Не-ее, милок, я человек простой и не кровожадный, но не простит вам Расея, нет, не простит». — «А нам, видишь ли, прощения вашей „Расеи“ не надо. Потому — наша Россия нас всех давно простила и грех с нас сняла. Справедливо понес Николай, чего уж там…»

Въехали в чащу, вокруг громоздились горы перемытой породы, вдоль узкой, недавно наезженной дорожки шли бесконечные ямы, траншеи, котлованы, местность напоминала круг Дантова ада. У шахты, над которой возвышались деревянные перекрытия, суетились рабочие. Человек с повязкой на глазу представился: «Соколов», — принял пакет, внимательно посмотрел на Пытина: «Говорить, конечно, не будете?» — «Угадали». — «Мы дадим вам ровно сутки — больше, к сожалению, не моту, поджимают красные, слышите?» Вдалеке грохотало, этот грохот был похож на весеннюю грозу, но я понял, что это пушки… «Пытин, будете жить в моей палатке, я ночую в городе, так что не помешаете». — «Жить?» — «А что, сутки — не жизнь? Остальное зависит от вас». Его увели, я рассказал Соколову про свой план, он махнул рукой: «Фантазия, молодой человек… Хотя… — вдруг взглянул пристально. — Говорите… Руднева? Вряд ли это совпадение. Полковник!» Подошел красавец в полевой кавалерийской форме, по желтой выпушке над клапаном кармана я понял, что это кирасир ее величества полка… («Ее величества», что со мною?)