И потому мы будем третировать их. Это не месть за тяжелое ранение вождя. Это необходимость. Шпионы в тылу Красной Армии — одна из причин ее неудач. Смерть шпионам! Ленин успел сказать нам это.

И вот в тылу моей группы войск обнаружено шпионское подразделение белых: все с оружием, без погон. Их окружили и Принудили сдаться. Татлин рассказал, что на допросах в штабе армии, а потом и фронта они утверждали, что их склонил к переходу на сторону Красной Армии незнакомый молодой офицер, которого ранил солдат-монархист и которого они оставили в деревне выздоравливать. Дело было ночью, долго шли через лес, названия деревни не знают и показать не смогут. С учетом сложившейся на фронте обстановки (предстоит тяжелейший штурм Казани, и постановление ВЦИК «О красном терроре» тоже надо выполнять) реввоентрибунал фронта принял решение об их расстреле.

Татлин прикатил в восторженном, а может, и в полупомешанном состоянии. Он хватал себя за голову, взъерошивал волосы и все время выкрикивал: «Даешь!» С трудом добился от него подробностей, оказывается, он умолил комфронтом поручить исполнение приговора нам. «В нашем тылу лазали, сволочи, в нашем тылу их взяли, нам готовился вред, нам и отомстить!»

Странно… Арестованных пригнали пешком (а это под тридцать верст, не меньше!), и конвоиров было всего двое, а шпионы эти даже не сделали попытки разбежаться; не понял и главного: для чего гнать смертников так далеко? Неужели для того только, чтобы ублаготворить моего комиссара?

…Они стояли, тесно сбившись в кучу, и затравленно озирались.

Один попросил закурить, конвоир замахнулся штыком. Что-то было в их грязных, давно не бритых лицах беспомощное и тоскливое; я встретился взглядом с Татлиным (в глазах у него пылал религиозный восторг) и вдруг понял, что приговор этот исполнить будет очень и очень трудно.

— Это нужно правильно поставить! — Татлин выдернул из полевой сумки лист бумаги и карандаш. — Я считаю, построить батальоны с трех сторон, их — с четвертой, у ямы, и расстрелять. Из винтовок? Как считаешь?

— Двадцать пять человек, долго стрелять придется…

— Прав! Здесь нужен пулемет. Что будем делать?

Слушай… — Он рванул себя за волосы так, что я подумал: сейчас выдерет с корнем. Но он не выдрал ни одного. — Это же наверняка динамитчики! Я только сейчас понял… Они несли с собой взрывчатку для диверсий на нашем операционном направлении! Или в тылу! Скажем — мосты? А?

— Где у нас в тылу — мосты?

— Не придирайся, Арвид, я даю абрис ситуации. Я считаю, что в лесу надо хорошенечко поискать! Мы найдем этот динамит!

— Значит, отложим?

— Не надейся. Приказ есть приказ!

Он не сумасшедший, нет… Но я не в первый раз замечаю, что такие, как он, еще недавно замученные и задавленные царской властью до последнего предела, — теряют от ненависти голову…

Прибежал Новожилов, комиссар приказал ему (в числе прочих) быть в команде. «Ты вспомни, как мы встретились, Арвид, ты вспомни, что ты говорил о революции, ты Веру вспомни! Я не стану стрелять». — «Тогда мы будем вынуждены расстрелять тебя. Ты военный человек и знаешь, что бывает за неисполнение приказа…» — «Эх, Арвид-Арвид…» — только и сказал он.

Выстроили три батальона, поставили пулемет, привели осужденных. Татлин громко и внятно зачитал приговор. Они молчали, лиц я не видел — длинная белая линия, все слилось. И вдруг закричали все разом, и в этом зверином кряке отчетливо различил я слова: «Не виноваты, братцы… Не виноваты!» Я посмотрел на Татлина, он был не в себе. «Командуй…» — Я повернулся и пошел, чувствуя спиной и затылком, что этой команды он не отдаст, и вдруг услышал: «Отставить. Всем разойтись: Арестованных запереть в сарай». Что ж… Неправому делу не поможет даже революционный экстаз. Твоя гибель ради общего дела — это твой долг. Хотя исполнить его нелегко. И тогда говоришь себе: так надо — и исполняешь. Но расстрел — не просто гибель. Это убийство; и сомнение в своем праве, в приговоре, который обрек на смерть других, — как это преодолеть? Разве хватит здесь «так надо»?

Пришел Новожилов, попросил закурить и долго молчал. «Я примирился с тобой, Арвид, и, если Вера вернется, мешать не стану». Лицо у меня полыхнуло, я не знал, что ему сказать. «Она выбрала тебя, я знаю… — Он ввинчивался в мои глаза, будто хотел отыскать в них нечто одному ему ведомое, успокоиться, что ли… — И что толку, если я скажу тебе, что не отдам? Чепуха… Решает она. Ты только смотри потом, не слишком расстраивайся из-за этого…» Из-за чего?

Через два дня мы двинулись в сторону Казани. В лесном раскольничьем скиту Новожилов нашел Веру. Она была ранена, но уже чувствовала себя хорошо, солдаты (они шли с нами без оружия) опознали в ней того самого «офицера», который уговорил их перейти на сторону революции.

Я спросил: «Снова к Новожилову? Мы дадим ему роту».

Ответила: «Порученцем — к тебе. Возьмешь?»

Вот ведь — жизнь… Поди угадай…

В тот же день я приказал вернуть солдатам винтовки и выдать патроны. Я сказал им: «Вы вправе обижаться на меня и моего комиссара. Но обижаться на революцию вы не должны. Эта революция — ваша!» Кто-то из них ответил: «А не все равно — от чьей пули ноги протянуть… Но я видел, краском: ты не отдал приказа. А кто из наших офицеров сделал бы так?»

Он слишком хорошо подумал обо мне… На первом же привале к костру подошел Татлин, налил в кружку кипятку, начал прихлебывать. Я понял, что он ищет примирения. «Ты убил бы этих людей и спал бы спокойно?» — «Это совсем не простая война, Арвид… Ты знаешь, как жили мы в местечках? Как обращались с нами урядники? При слове „урядник“ пустела улочка… А скольких убили во время погромов? За что? Я тут на днях услыхал разговор писарей. Зачем революция, если русскому человеку не продыхнутъ?» — «И что ты ответил?» — «Я подошел к ним, и они поняли, что я все слышал. Знаешь, испугался только один. Второй улыбнулся: „Разве неправда, комиссар?“ И тогда я сказал ему: правда. Мы были задавлены царизмом. Полпроцента банкиров и купцов среди нас, и еще процент — адвокатов и врачей, это правда. Кто остальные девяносто восемь? Забитые рабы из „черты оседлости“, с вечно согнутой от страха спиной и неизбывной рабской хитростью, чтобы выжить, чтобы обмануть свою рабскую судьбу. Народ, которому нужно спасать своих детей, — ему ли до заговоров против коренного народа? Он, не имеющий собственного языка (разве идиш — язык? Эта смесь полунемецкого жаргона с венгерскими и русскими ругательствами?), — неужели сможет он стать господином в огромной крестьянской стране? Кто говорит на древнем иврите? Раввины в синагогах. Кто живет в особняках? Барон Гинцбург. Кого убивали во время погромов? Нищих. Я говорю им: Бейлис пил кровь Андрея Юшинского. Вы верите в это? Даже специально подобранные присяжные оправдали Бейлиса. В революции мы? А где нам быть? Это наш последний шанс, чтобы выжить. Где русские интеллигенты? Не захотели пачкать руки. Что пишет Горький про Ленина?[19] Это стыдно? Они мне говорят: мы воевали с немцами, и нам было жалко в Германии убивать и грабить — там все такое чистенькое и приветливое, а в России убивать — одно удовольствие: что еврея — то и своего, русского, все, потому, немытые, и ты нас, комиссар, не убеждай, ты против нас грамотный и всегда выкрутишься, вы это умеете, уж не обижайся».

— Назови их, мы их накажем. Это недопустимо.

— Оставь… Я сам их вызвал на откровенность, и мстить за нее не стану. Тысяча лет пройдет, пока исчезнет эта страшная уверенность в нашей несуществующей вине…

Он все правильно сказал, но в его больных словах проскользнула невозможная, немыслимая логика, которая виной всему. Вот ее суть: сначала убивали меня. Теперь убиваю я. Потому, что меня убивали.

Но ведь тогда убийству не будет конца?

АЛЕКСЕИ ДЕБОЛЬЦОВ

10 сентября пала Казань, по вечной нашей расхлябанности едва успели отправить в тыл остатки серебра. Вспоминать не о чем — неразбериха, шкурное «ячество», амбиции и пустота. Красные бросали бомбы со своих аэропланов, это вызвало панику. Нашим солдатам не из-за чего сражаться, нашим офицерам, утратившим душу живую, — тоже. Почему бы красным не победить?

вернуться

19

В газете «Новая жизнь» Горький опубликовал несколько десятков писем, опровергающих цели и смысл «25-го октября».