Немного позже, весной, Ладо Гудиашвили снова пришел к нему — на этот раз с другим молодым художником — Давидов Какабадзе. На прежнем месте в Дидубе Пиросманашвили не оказалось, под лестницей стучал молотком сапожник. Поиски привели в духан к Бего Яксиеву, на Песковскую, 40. Бего встретил их неприветливо и настороженно, долго расспрашивал, кто они такие, говорил, что Нико занят делом, ему не до гостей. Это выглядело загадочно, но было совершенно естественно для Бего, который принял близко к сердцу историю со злосчастной карикатурой — проникся недоверием ко всем «оттуда» и старался уберечь друга от новых потрясений.
Все-таки он пошел за Пиросманашвили. Художник заметно изменился за последние месяцы, он сильно похудел и выглядел больным. Сели за стол, и Бего принес свое знаменитое вино. Пиросманашвили признался, что он действительно болен: «Здоровье оставляет меня. Разве это жизнь? Вот, посмотрите, как я живу». Он показал им тот чулан, в котором жил когда-то и в который вернулся сейчас: «Вот тут и спальня, и мастерская». (Здесь же стояла картина — Пиросманашвили делал для Бего повторение «Телетобы»). «Темно, тесно, пахнет вином, но куда денешься? Здесь хоть тепло, а в Дидубе под лестницей было холодно…»
Пиросманашвили был грустен и рассеян. Он подолгу молчал, говорил мало, отрывисто, смотрел мимо (кажется, он еще и стал хуже видеть). Разговор не шел. Пиросманашвили был жалок в своей сломленности, зрелище тяготило молодых людей, говорить с ним было не о чем. Какабадзе спросил, не взялся бы он написать его портрет — он готов заплатить, сколько потребуется. «Нет, — возразил Пиросманашвили, — художник с художника не может брать денег. Вот поправлюсь и буду счастлив написать портрет дорогого Давида». Тогда Какабадзе спросил, не возражает ли он, чтобы у Бего купили его картины. «Отчего же? Я сделаю ему другие. Он хоть заработает немного на продаже».
Денег, которые давали художники, Пиросманашвили не взял.
Некоторое время он снова жил где-то на Молоканской. К нему бегали ребятишки; родители запрещали, боялись заразы — туберкулеза или бог весть еще чего, так он был страшен, — но они все-таки бегали. Он рисовал им на клочках бумаги, на папиросных коробках. В ясные дни он выползал из своей сырой каморки и сидел на скамейке у дома, пока дворники не прогоняли его.
Прошло еще несколько месяцев, и жарким днем лета 1917 года Гудиашвили снова отправился искать Пиросманашвили. Это было в начале июня, потому что датой 4 июня в документах Общества помечена выдача Пиросманашвили пособия в размере ста пятидесяти рублей. На Песковской его уже не было: духан был закрыт, а Бего Яксиев куда-то пропал (уехал в Карс, как потом он говорил). Вероятно, он звал друга с собой, но Пиросманашвили отказался.
Гудиашвили отправился в Дидубе. На Потийской улице он услышал шум и детские голоса, доносившиеся из одного двора.[155] Он вошел и увидел кричащих ребят. Похоже было, что они кого-то дразнят в углу двора. Там, под лестницей, за приоткрытой дверью чулана (дверь была возле мусорного ящика) сидел старик и покачивал головой. «Кто это?» — спросил Гудиашвили, боясь догадки, уже мелькнувшей у него. «А! Я знаю? Все бросают туда камни, и я бросаю. Говорят, это художник».
Гудиашвили отогнал мальчишек и вошел в чулан. То был действительно Пиросманашвили, изменившийся до неузнаваемости. Только сейчас он поднял голову и спросил: «Кто здесь?» — «Это я, батоно[156] Пиросманашвили…»
«Вы как враг пришли или как друг?»
Гудиашвили не знал, что отвечать, он почти испугался. Пиросманашвили был похож на безумного, голова у него тряслась, глаза горели.
«Отчего мне быть вашим врагом. Вы художник, и я художник, Ладо Гудиашвили, и я пришел как друг. Помните собрание грузинских художников?» — «Да, да, заходите. Вы — Ладо?» — «Да, Ладо». — «Заходите, заходите, брат».
Гудиашвили сел в углу и осмотрелся. Чулан был тесный и темный, с крохотными окошечками и потолком таким низким, что высокому человеку приходилось нагибаться. Скамья вдоль стены. На стене ящик, на нем стакан и кусок хлеба. Еще один ящик, большой — вместо стола; на нем тарелка, жестяная кружка и два ведра.
Пиросманашвили взволнованно ходил из угла в угол — то ли вспоминал, то ли думал о чем-то. Вдруг остановился: «Вот это и есть моя комната». Снова замолчал. «Ваше имя Ладо?» (он еще несколько раз переспрашивал имя на протяжении всего разговора). «Окажите мне уважение, выпейте воды. На улице жарко». Гудиашвили отказался, и он выпил сам. «Лимонада у меня нет, простите…»
Речь его была бессвязна, он заговаривал то об одном, то о другом, снова хотел угостить и смущался, что нечем, предлагал кусок хлеба. Временами он, кажется, забывал, с кем говорит: «Вы знаете Зданевичей? У них много моих картин. Я ведь много работал. Тифлисские погреба, вот где я работаю, и этим живу». Потом он вдруг вытащил из угла затрепанный номер иллюстрированного приложения к газете «Сахалхо пурцели». «Вот газета, где была моя картина. А вот мой портрет. Гоголашвили сфотографировал меня и поместил в газете…» — «А над чем вы сейчас работаете?» — «Ничего не делаю. Сделал маленькую работу, она у меня в комнате. „Наседка“. Рисовал оленей, медведей, лис. Я люблю рисовать животных — это друзья моего сердца. Я работаю только на заказ. Живу бедно. Иногда меня обманывают, не платят. Безбожно ведут себя, друг мой. Ведь я и так работаю дешево. А иногда надо для себя что-то купить».
Гудиашвили передал ему деньги от Общества, извинился, что мало, и собрался уходить. Его внимание привлекли какие-то предметы в углу.
«Это краски, брат мой. Хочешь — покажу, как надо работать. Вы, художники с Головинского проспекта, ходите в костюмах и в галстуках и боитесь перейти на этот берег Куры. Нет, так нельзя. Надо надеть старый передник, зажечь лампу, замесить ногами мел, взять синьку и выбелить стены или покрыть все черным цветом. Да, так нужно…» Он не закончил фразу и тотчас заговорил о другом. «А как поступите вы? Построите дом, или нет? Помните, тогда, на собрании? Будете все вместе, или нет? Построите — так встретимся. А сейчас — что?..» (Мысль о большом доме в центре города, где собирались бы все художники, не оставляла его.) Потом он оживился, показал свои последние работы — они были выполнены с большой экспрессивностью и поразили молодого художника. Тот сказал об этом, и Пиросманашвили повеселел и будто ободрился.
Но пора было расставаться. «Вы уходите… — сказал он с горечью. — Ладо-джан,[157] приходи, и я нарисую твой портрет». (Гудиашвили и сам не мог потом объяснить, почему он отказался от этого предложения.) Они вышли. «Безбожные дети. Они все время бросают камни в окно. Вы уходите… Но вы еще придете, мы с вами выпьем в подвале…» — «Я не пью». — «Ну, тогда — лимонаду». Он помолчал и сказал: «…В жизни бывают минуты светлые и горькие. Мне больше досталось горьких». Гудиашвили попытался его как-то утешить. Так они дошли до вокзальной площади и расстались. Гудиашвили пошел к себе домой, а Пиросманашвили — к себе. Никто не знал, что это их последняя встреча.
Вскоре Пиросманашвили пропал. Со слов Голы Чичинадзе, хозяина духана «Арарат», известно только, что в начале 1918 года художник работал в духане Дугладзе в Зестафони — далеко от Тифлиса, в Западной Грузии.
Летом того же года Гудиашвили и Какабадзе снова пустились на поиски (Грузинское художественное общество выделило триста рублей). Оказалось, что Пиросманашвили уже нет. Они пошли к Бего. Тот встретил их холодно, но потом узнал: «Вай-ме, какое несчастье, нет нашего Нико. Не верится, что не увидим его! Я не мог оказать ему последнее уважение, устроить поминки, заказать музыку на могиле. И могилы не найти!»
Виноторговец Месхишвили сказал: «Где вы были тогда? Если он был великий — почему на него не обратили внимания? Где были ваши глаза?»
ИЛЛЮСТРАЦИИ
155
Потийская, 35. Немного позже Гудиашвили сделал две зарисовки последнего известного ему жилья Пиросманашвили — со двора и изнутри, и это хорошо, потому что в 1973 году дом был разрушен при реконструкции улицы, и вряд ли еще кому-нибудь пришло в голову запечатлеть его.
156
«Батоно» — вежливое обращение, распространенное в Грузии, аналогичное польскому «пан».
157
«Джан» — ласковое обращение, перешедшее из армянского языка в обиходную речь тифлисцев.