Он и сам это понял, потому что окончил неожиданной, даже противоречащей сказанному фразой: «Вам этого не хочется, вы о другом говорите…» Нашлись ли вокруг него чуткие люди, которых смутила горечь этих слов?
О трудностях его жизни все знали. Ему вручили вспомоществование — десять рублей. Пиросманашвили не привык к подаянию, как бы прилично оно ни называлось. Но тактичность не позволила ему отказаться: было бы некрасиво обижать чистосердечных людей, пригласивших его и явно желавших ему добра. Он взял деньги, поблагодарил, но сказал: «Я куплю на них краски, напишу одну картину и преподнесу ее вам».
Потом его повели сфотографироваться — неподалеку, на Головинский, 8. В самом этом предприятии было что-то неловкое: так этнографы зарисовывают и фотографируют дикарей. Может быть, он уловил эту неловкость. Он был смущен обстановкой роскошного ателье Эдуарда Клара, фотографа двора его императорского высочества князя Михаила Николаевича и Тифлисского казенного театра, — с этими плюшевыми диванчиками и креслами, с вазами и хрупкими столиками, с матово светившимися вокруг экранами. Здесь он почувствовал себя гораздо стесненнее, чем на собрании, вдруг застыдился своей поношенной одежды и старался, чтобы этого никто не заметил. Он держался напряженно и скованно.
Это та фотография, которая до недавнего времени была известна как единственная (не считая уже упомянутой, юных лет) и в этом драгоценном для нас качестве обошла книги, альбомы и статьи, посвященные Пиросманашвили. Она не только документально точно передает черты его лица, но и доносит до нас умный и мягкий взгляд художника и легкое беспокойство, таящееся в глубине его широко раскрытых глаз. Все-таки здесь трудно ощутить силу духа и страсти, ту значительность, которая отличает людей незаурядных и которую полгода спустя каким-то чудом уловил и сохранил объектив другого фотографа.
После посещения ателье Эдуарда Клара Пиросманашвили исчез, с тем чтобы через несколько дней принести обещанную картину — известную «Свадьбу в Грузии былых времен», и больше на собраниях не появлялся. Художники хотели ему помочь, но он ждал от них не этой помощи, а чего-то другого. Он не приходил сам, а приглашать его было хлопотно и ни к чему.
Однако после выставки у Ильи Зданевича и после посещения Грузинского художественного общества он вышел из легенды. С ним стали знакомиться новые и новые люди, его даже встречали в редакциях газет и журналов. К этому короткому отрезку времени относится немало воспоминаний о нем.
Правда, и в этой его жизни, вдруг оказавшейся на виду, масса неясных мест, непонятных и даже загадочных обстоятельств. Несколько лет тому назад искусствовед Г. Джапаридзе обнаружила в Париже живописный портрет (скорее, портретный этюд) пожилого грузина в профиль. Сходство с Пиросманашвили сразу бросилось в глаза: и нос, и наклон лба, и расположение глаз, и форма усов и бороды; заметна характерная посадка головы, как бы устремленной вперед-вверх — осанка человека одинокого, привыкшего смотреть поверх чужих лиц, человека, сгибаемого жизнью, но лицом упрямо обращенного к небу.
Имя изображенного не указано. Неизвестен и автор: его подпись неразборчива и не похожа ни на одну из известных. Между тем этюд написан мастером — быстро, уверенно, легко. Манера, в которой он исполнен, наводит на неожиданную мысль о руке главного недруга Пиросманашвили — Габашвили. Мысль эта небеспочвенна. Примечательная внешность и отчетливо выраженный национальный тип могли заинтересовать маститого живописца. Высказывается предположение о том, что этюд мог попасть к ученице Габашвили, Вере Лебедевой, в 20-х годах уехавшей в Париж.
Введены ли мы в заблуждение случайным сходством? Но если этот портрет — действительно Пиросманашвили и его написал крупный мастер (тот же Габашвили), то за ним — какая-то своя, неизвестная нам история, какой-то эпизод жизни Пиросманашвили весной 1916 года.
Очевидно, к тому же времени — к весне или самому началу лета — следует отнести не датированные точно воспоминания журналиста С. Церетели.[145] В них интересны не столько высказывания художника — скорее всего, очень приблизительно реконструированные через сорок с лишним лет и именно потому не дающие нам ничего нового, — сколько сами факты. Церетели увидел Пиросманашвили в редакции журнала «Театри да цховреба» («Театр и жизнь»), куда тот пришел как добрый знакомый к редактору журнала Иосифу Имедашвили. Примечательно само по себе это знакомство с журналистом и видным театральным деятелем, одним из основателей народного театра — так называемой Авчальской аудитории, находившейся, кстати сказать, неподалеку от вокзала, на Авчальской улице. После короткого разговора («Ну, какой я художник, да еще известный… Ты меня конфузишь… Да так, работаю по винным погребам, мажу стены разными рисунками и за это получаю стакан вина и тарелку харчо. В общем, скандальная бедность…») он пригласил своих собеседников — не хотят ли они взглянуть на его новую картину.
Дело заключалось не просто в новой картине, но в том, что она была выставлена в витрине книжного магазина на углу Давидовской улицы и Головинского проспекта, то есть в самом центре города, в приличном месте, на «той» стороне. Пиросманашвили доверчиво хватался за все, подтверждающее его надежды, и нуждался в свидетелях, которые бы удостоверили ему самому его успех. Он то и дело смотрел на своих спутников — Имедашвили и Церетели, по-детски ища в выражении их лиц то, что ему хотелось увидеть.
Некоторое время спустя оба журналиста встретили художника совсем случайно в винном погребе на Солдатском базаре. Он сидел в углу с бутылкой вина. Хозяин торопил его браться за работу, Пиросманашвили спорил с ним: «Не кричи на меня, я тебе не лакей». Для самого художника сцена была заурядная, но журналистов она потрясла, они даже пытались заступиться за него. Разговор не состоялся, потому что Пиросманашвили чувствовал себя неловко. Дать адрес он отказался: «Я так живу, что не смогу вас принять» — и обещал зайти сам. Однако не пришел.
Приблизительно в то же время к нему в полуподвальную каморку под лестницей пришли в гости Мосе Тоидзе и Ладо Гудиашвили. Пиросманашвили был оживленным, разговор шел весело. Пиросманашвили вдруг сказал: «Мосе Тоидзе! Мосе Тоидзе! Я давно хотел с Вами познакомиться. Знаешь, что я хочу сказать? Пришло время, чтобы нас увидели и узнали. Хорошо бы на Головинском проспекте устроить развернутую картинную панораму, большую выставку, чтобы вся Грузия смотрела…» [146] Вряд ли Тоидзе, записывая на склоне лет свои воспоминания, передал сказанное дословно, но общий его смысл очевиден, в нем — смелость оценки художником своего места: он уверенно ставил себя рядом с Тоидзе, он посягал на Головинский проспект (отчего бы и нет, если там в витрине уже висела его картина!) и даже на то, чтобы на них смотрела вся Грузия.
Эту встречу можно датировать сравнительно точно. Еще в середине мая Тоидзе упоминал в своей статье: «Сейчас Пиросманашвили нигде не видно. Кто знает, жив ли он…» А уже во второй половине июля Пиросманашвили не произнес бы этих слов — нагрянули новые события, потрясшие его сильнее, чем что бы то ни было до сих пор.
Началось с доброго. 19 июня грузинская газета «Сахалхо пурцели» в своем иллюстрированном приложении № 108 опубликовала его портрет (тот самый, снятый у Клара) и репродукцию картины «Свадьба в Грузии былых времен» с подписью: «Нико Пиросманашвили, народный художник» без каких-нибудь дополнительных пояснений. Газета была популярна, а ее иллюстрированное приложение — тем более. Газету передавали из рук в руки. Художник и сам носил с собой затрепанный номер и показывал всем желающим.
Событие было немаловажное, тем более для Пиросманашвили, чье доверчивое воображение должно было усмотреть в нем новый благоприятный знак в цепи закономерных событий. Его фотографировали, как бы предвидя, что понадобится эту фотографию напечатать. Та картина, которую он подарил Грузинскому художественному обществу, не была отвергнута, ее оценили и сочли достойной украсить страницы газеты. Наконец, его позвали в редакцию газеты, долго разговаривали, расспрашивали, после чего и появилась эта публикация.