Трактир был увешан картинами: «Отшельник Георгий», «Портрет двух друзей», «Царица Тамар», «Трактирщик с приятелями в виноградной беседке», «Грузин с рогом для вина», «Охотник с ружьем», «Пастух в бурке», «Шота Руставели», «Ираклий II». Кроме того, большая вывеска (крейсер «Варяг» несется по бурному морю, паля изо всех орудий) и роспись на стеклах — вареная курица на тарелке, листья, шашлык на шампуре, бутылки с вином.

Друзья были потрясены. Именно тогда Ле-Дантю и сказал: «Да это современный Джотто!» Они ходили от картины к картине, возвращаясь к некоторым по нескольку раз и сбивчиво выражая друг другу свои восторги. Хозяин заметил их и подошел, чтобы дать пояснения; наверно, он уже не раз делал это. Пояснения не были лишены своеобразия: «Вот хозяин трактира в бурке и его двоюродный брат, они стоят в беседке, обвитой виноградом, и хотят выпить водки» и т. п. Он рассказал кое-что и о самом художнике, и о том, как его можно найти. Посетители прислушивались к рассказу и время от времени дополняли и уточняли его. Было видно, что здесь все хорошо знают художника.

Вскоре в Тифлисе появился и Илья. Первое, что он увидел в старой родительской квартире на Кирпичной улице, была картина Пиросманашвили «Обед мушей» — она украшала собою комнату, отведенную Ле-Дантю. Картина эта, к сожалению, не сохранилась, известно лишь ее описание: «За круглым столом — четыре фигуры поющих во весь голос, их руки воздеты к небу; ритм движений делает картину необычайно эмоциональной и интересной. Над головой каждого написаны их имена: „Амеб“, „Хапо“ и др. На светлом серо-голубом фоне четко рисуются фигуры черных оборванных людей с коричневыми лицами. Желто-коричневый стол и такого же цвета пол…» [118] «Картина… характером своей живописи удивительно совпадала с нашими эстетическими устремлениями, и мы признали очевидную значительность этой находки» [119].

Появление энергичного и деятельного Ильи должно было укрепить энтузиазм молодых людей. Решено было продолжить поиски картин Пиросманашвили, а также непременно отыскать его самого и познакомиться с ним. Илья начал делать записи в черной клеенчатой тетради. Тетрадь называлась: «Нико Пиросманашвили. Картины художника, его биография» (у него была привычка все нужное, интересное собирать в такие тетради).

Друзья не сомневались в том, что перед ними художник большого дарования и редкой самобытности. Они уже знали, что Пиросманашвили следует искать в районе вокзала, а лучше всего — на Молоканской улице. Несколько дней они шли по его следам. В одном месте им говорили, что Пиросманашвили был вчера, в другом — что ждут завтра, в третьем — что только что ушел. И едва ли не в каждом духане, или трактире, или в винном погребе они видели все новые и новые картины и поражались им не меньше, чем в первый раз. Размах работы ошеломлял. Трудно было поверить, что все это делалось одним человеком. Наконец, через несколько дней им посчастливилось. Кто-то сказал, что Пиросманашвили сейчас пишет вывеску молочной лавки в конце Молоканской. Они кинулись туда.

У белой стены стоял высокий худой человек в черном поношенном пиджаке и мягкой фетровой шляпе. Он писал на стене большие буквы слова «Молочная» на грузинском языке. Это был Пиросманашвили.

Они подошли к нему, поздоровались (он с достоинством ответил) и стали объяснять, зачем он им нужен. Ле-Дантю прямо спросил: знает ли он, что он великий художник? Услышанное было так странно, что Пиросманашвили смутился и попытался скрыть растерянность. Поэтому он продолжал работать и участвовал в разговоре лишь короткими вежливыми фразами: за работой было легче прийти в себя.

Наконец он кончил дело, собрал кисти и краски. Все вместе пошли в духан. Разговор получился не сразу. Пиросманашвили только слушал не до конца понятные слова. Сначала ему казалось, что над ним просто насмехаются, затем — что насчет него заблуждаются, потому что перед ним сидели совсем молодые и искренние люди и говорили с неподдельным чувством, так горячо и беспорядочно. Еще не поверив их словам, он уже поверил им самим, они же увидели в его глазах подлинный, а не вежливый интерес.

Оказалось, что перед ним два художника и один поэт, они собирают все, что удается узнать о нем и его картинах (ему показали толстую тетрадь, и он сам увидел в ней имена духанщиков и перечни картин и даже цифры — размеры), хотят купить те картины, которые удастся (и назвали те, которые понравились больше всех), что непременно отправят какую-нибудь из них, или даже не одну, на выставку, что опубликуют в газетах статьи, в которых расскажут о нем.

Потом, выговорившись, они попросили его рассказать о себе, и он стал рассказывать — сначала коротко, сухо, потом увлекся, стал вспоминать то, что его волновало и беспокоило, то, о чем не стал бы рассказывать совершенно чужим людям, потому что почувствовал, что они понимают его заботы, и, наконец, ощутил их близкими, ощутил, что и он и они — художники, несмотря на все, что разделяет их.

Они вышли из духана только поздно вечером. «Я никогда не забуду нашу встречу и наши разговоры», — сказал он нм прощаясь.

Остаток каникул был употреблен на изучение его творчества. С блокнотом для записей и с рулеткой для обмеривания картин они последовательно обошли («прочесали», по выражению Кирилла Зданевича) заведение за заведением на всех улицах, прилегающих к вокзалу. Не обходилось без недоразумений, ссор и стычек: здесь не любили посторонних. Самое сильное впечатление осталось от «Эльдорадо». Все тринадцать картин висели на своих местах. Титичев любезно провел гостей по дому и показал их, но на вопрос: «Не продаст ли?» — ответил: «На вес золота». Другие были менее непреклонны, и Зданевичи, собравшись со своими очень скудными средствами, приобрели несколько картин, положивших начало их замечательной коллекции.

Надо думать, что Зданевичи и Ле-Дантю еще раз или даже несколько раз повстречались с Пиросманашвили. Это ясно хотя бы из того, что Кирилл Зданевич описывает, как он наблюдал за работой художника.

В конце лета они уехали («Тут Ле-Дантю вместе с К. Зданевичем открывает в духанах великие клеенки Нико Пиросманашвили, первый ливень живописных уроков, который, набухший, как губка, увез Ле-Дантю с Кавказа», — писал об этом впоследствии Илья Зданевич[120]). Начатое ими дело продолжили Зига Валишевский, молодой художник, и Колау Чернявский, молодой поэт.

Каждому художнику отпущено две жизни. Одна — физическая, она кончается смертью. Вторая — жизнь его искусства, она может быть и короче физической, и лишь ненамного превзойти ее, а может оказаться неизмеримо продолжительнее любой самой долгой человеческой жизни.

Умри Пиросманашвили немного раньше — он бы не узнал о себе самого главного, его вторая жизнь началась бы после его смерти. Но он — на счастье, на беду ли — дожил до лета 1912 года. Вторая жизнь открылась, и ощущение ее было не только радостно, но и тревожно.

Был ли он счастлив в своей устоявшейся жизни до 1912 года? Вопрос не так уж странен, хотя бы потому, что на него нет и не может быть однозначного ответа. С одной стороны, было бы бестактно почитать нищего, бездомного и одинокого человека счастливым, подразумевая, что не в житейском благополучии счастье, и проч. и проч. С другой стороны, если видеть в словах «покой и воля» не литературную красивость, а истинно философскую формулу, то придется признать, что Пиросманашвили было дано постичь хотя бы привкус счастья. При всей беспокойности его будней, он знал и «покой» — ощущение своей уместности в окружающем мире и возможность реализовать себя в самом главном, в своем жизненном призвании. Но он знал и «волю», потому что не был связан ничем, мешавшим ему себя реализовать. В его нелегком существовании сохранялась если не гармония, то какое-то равновесие — оно казалось понятным. Понятны были его место на земле, отношения с окружающими, назначение и ценность того, что он делал. Все измерялось категориями того мира, которым было замкнуто его существование.

вернуться

118

Зданевич К. Нико Пиросманашвили, с. 66.

вернуться

119

Jliazd, Paris…, 1978, p. 45.

вернуться

120

Цит. по ст.: Зданевич К. Я вспоминаю… — Литературная Грузия, 1966, № 6, с. 85.