Изменить стиль страницы

Андрею уже совсем невмоготу. Ему кажется, что кто-то кинул его в пылающую печь, из которой нет выхода. Но, повинуясь движению косилки, он все взмахивает вилами, наклоняет мокрое, горячее тело то вправо, то влево, и на чистой, ровно подрезанной стерне растут ряды тяжелых, туго увязанных пшеничных снопов.

— Молодец! — одобрительно говорит дед Силыч. — Настоящий мужик!

3

Да будет благословен труд на земле! Труд сделал человека человеком. Труд поднял человека на ноги, укрепил его руки, усовершенствовал его изумительный мозг, это чудо живой природы. Все, что тысячелетиями создавалось на земле — от каменного топора до микроскопа, от первого лемеха до Эйфелевой башни, — создано трудом. И как же должен быть счастлив человек, если он умеет и любит пахать, сеять зерно, добывать уголь, руду, водить паровозы, обтачивать послушный металл! И каким немощным и никчемным кажется тот, кто никогда не держал в руках ни серпа, ни резца, кто не радовался плодам труда своего и рос, не пуская глубоких корней, хилый, как тепличный цветок!

Только труд приносит человеку счастье, удлиняет его короткую жизнь, дает уверенность в том, что потомки ушедшего, пользуясь тем, что создано им при жизни, помянут его добрым словом и назовут творцом…

Все лето огнищане работали не покладая рук. Несмотря на то что, подчиняясь старой привычке, многие из них чуть не каждого святого отмечали вынужденным бездельем, даже и эти, стараясь наверстать упущенное, выезжали в поле по ночам, косили, выкладывали скирды на токах, молотили при фонарях, лущили стерню, готовили нивы под новый посев.

В какой бы час дня или ночи не выходил Андрей со двора, он всегда видел или слышал людскую работу: то за хатой Петра Кущина гулко стучала веялка и неторопливая, беременная вторым ребенком Мотя, опустившись на колени и оберегая живот, выгребала из-под веялки чистую, с сизым отливом рожь; то Антошка и Васка Шабровы, пристроившись в тени глинобитной землянки, теребили горох; то за холмом, где-то у Казенного леса, монотонно повизгивали несмазанные колеса плуга, и все знали, что это Капитон Тютин, выпросив у Павла Терпужного лошадь, пашет на склоне свою полоску. Разные звуки — гул молотилки, скрип телег, глухое постукивание палок о пересохшие шляпки подсолнухов, шуршащий шелест зерна на постеленном кем-то рядне — говорили об одном: о неустанном человеческом труде.

Андрей настолько втянулся за лето в работу, что почти перестал замечать время суток: то пахал при луне убранное поле под лесом, то ходил с Романом и Федей на отработки — молотить огнищанам хлеб, то ломал кукурузу с Таей и Калей, то купал у колодца коней и коров. Руки его огрубели, покрылись шрамами и ссадинами. Мозоли на ладонях вначале лопались, кровоточили так, что трудно было сводить пальцы, а потом, распространяясь на всю ладонь, затвердели, покрылись толстой броней омертвевшей кожи. Оттого и руки у Андрея стали жесткими и шершавыми, как чугун.

На это не стоило обращать внимание. Такие же руки были у Романа, у Феди, у Таи с Калей, у всех огнищан. Правда, девчонки, как все огнищанские щеголихи, мазали лица и ладони сметаной, чтобы смягчить кожу, но толку от таких косметических операций не было, разве только запах от девчонок шел как от молочных крынок.

Однако, как ни уставала огнищанская молодежь от тяжелой работы, в любой свободный вечер возле дома Шабровых или Терпужных сходились девчата, и тотчас же где-нибудь поблизости появлялась ватага парней, и уже голос здоровенного Трофима Лубяного выводил протяжно:

Ой, да скатилася звезда-зорька с неба
и упала-а над водой…

Под скирдой парни подсаживались к девчатам, вместе пели, смеялись, рассказывали о чем-нибудь страшном: как за Волчьей Падью бандитов ловили, как ветхому деду Левону на кладбище привиделся его давно умерший отец… В деревне гасли огни, наступала тишина, и усталые от дневной работы парни мирно засыпали, прислонившись чубатыми головами к теплым девичьим плечам.

Андрей любил эти тихие огнищанские посиделки после тяжелой дневной работы. Наскоро помывшись, он шел к парням, пел с ними, подсаживался то к молчаливой Тане Терпужной, то к Васке Шабровой. Но его никогда не покидала мысль о Еле. Он знал, что Еля окончила школу, что она уезжает с отцом и матерью в далекий губернский город, и ему казалось, что он никогда не увидит ее. Бередя себе душу, растравливая себя, он вспоминал первое знакомство с Елей в школе, прогулку в лесу, встречи в душной комнатушке Любы Бутыриной. Он не спрашивал себя, что такое любовь, и не пытался понять, почему его так тянет к Еле. Но засыпал и просыпался с мыслью о ней. Собственно, это даже нельзя было назвать мыслью — просто перед Андреем всегда неотступно стоял образ Ели, даже в те минуты, когда вокруг были люди. И уже не раз многие замечали, что, говоря с кем-нибудь или подпевая на улице парням, Андрей вдруг обрывал разговор или песню на полуслове, умолкал, и его голубые глаза темнели, становились чужими и далекими. А он в эту пору переставал видеть и слышать все окружающее, останавливал затуманенный взгляд на одной какой-нибудь точке и видел только Елю. И чем дальше шло время, тем чаще Андрей стал избегать товарищей, с тем большей охотой уходил в поле.

Там, отбив первую, трудную борозду, он пускал коней неторопливым шагом, а сам, придерживая ручку плуга, шел сзади. Он не столько видел, сколько чувствовал, что в светлом створе пролегших над горизонтом облаков светит слабо греющее солнце, что корявые вязы на лесной опушке уже начинают ронять тронутые ранней желтизной листья, а бесконечные провода телеграфных столбов, точно бисером, усыпаны вереницами отлетающих на юг ласточек. Где-то в стороне, за пределами зрения, он чувствовал дымок костра на дальней меже, горделивое парение коршуна над пашнями, бездумно вдыхал пьянящий запах только что отвернутой плужным отвалом земли. Шагая вдоль борозды, Андрей почти бессознательно отмечал все это, видел же он только Елю.

Еля легко являлась к нему. Помахивая шарфиком, проходила сквозь розовеющие края облаков; опустившись на колени, выкапывала несуществующие ландыши на лесной поляне; в белой кофточке и короткой синей юбке скользила по заросшему бурьяном промежку и исчезала за холмом. Зимой она носила шапочку, темное пальто и сапожки, черный материнский шарф и плащ с откинутым на спину капюшоном — осенью, белые и розовые, как полевые цветы, платья — летом. Андрей перебирал в памяти тонкие кофточки Ели, туфли, ленты в волосах и с некоторой обидой и удивлением говорил себе: «У нее все не такое, как у наших огнищанских девчат. Наши с весны до осени босиком ходят, зимой солдатские стеганки надевают. Эта же дочка рабочего, а наряжена, как барышня…»

Он попытался представить Елю босиком, в потертом, застиранном платке и чуть не опрокинул плуг от восторга: она показалась ему в воображении еще лучше, еще милее и краше. Подоткнув юбку, чуть склонив, как это делала она всегда, голову набок, быстро перебирая стройными ногами, Еля шла совсем рядом с ним по борозде, и от нее пахло молодыми травами и дождем…

Этого состояния Андрея никто не замечал. В деревне все были заняты своим делом, и ни у кого не было времени разгадывать, почему старший из братьев Ставровых заскучал и стал уединяться. Только Тая, украдкой следя за Андреем, поняла сразу, что с ним что-то происходит. Однажды вечером, когда они вдвоем огребали разметанный телятами стог сена, Тая спросила, отводя глаза:

— Тебе скучно, Андрюша?

— С чего ты это взяла? — ответил Андрей, передернув плечами.

— Так мне кажется.

— Мало ли что кому кажется!

За последний год Тая выросла, в голосе у нее появились новые, требовательные нотки, а сама она казалась еще тоньше и гибче.

— Все-таки я вижу, что ты скучаешь, — настойчиво повторила Тая, подбрасывая граблями последний клок затоптанного в землю сена.

— Болтаешь сама не знаешь что! — рассердился Андрей.