Изменить стиль страницы

Прощаясь с Дмитрием Даниловичем, Длугач счел нужным предупредить фельдшера:

— В общем же и целом я тебе не советую самовольно мудровать там. Это пахнет расхищением государственного имущества. Ясно? А ты сам понимаешь, что мы расхитителей не поощряем и премий им за эти дела не выдаем…

Хотя Ставров и не уладил дело с лесом, он решил, что бояться ему нечего, так как председатель сельсовета знает о бревнах и досках. Впрочем, думать о каких-то там старых досках не оставалось времени, надо было готовиться к жатве.

У огнищан подходила страдная пора. Хлеба созрели, зазолотились вокруг деревни широким морем. Дни стояли ясные, жаркие. Зерно в колосе затвердело, стало отливать янтарной желтизной. Пора было начинать уборку озимой пшеницы, ржи, ячменя.

По всей Огнищанке от зари до зари перекатывался звонкий перестук молотков — старики отбивали косы. Каждый усаживался на низкую деревянную скамью и, широко раздвинув босые ноги, придерживая левой рукой косу на узком клепале, неторопливо постукивал молотком по косе, то и дело пробуя пальцем стальное острие. Потом молотки сменялись брусками, и в однообразный перестук вливалось тонкое вжиканье — хлеба уродились добрые, косы надо было отточить на славу. И уже в каждом дворе — у Горюновых и у Шабровых, у Терпужных и у Кущиных, у Капитона Тютина и у тетки Лукерьи — ладились грабли, вилы, промывались деревянные баклаги для воды, чинилась и смазывалась дегтем упряжь.

В эти дни по Огнищанке бродила нищая странница с горбатым мальчишкой-поводырем. Одетая в рваную ветошь, увешанная сумками, она поводила белками невидящих глаз, стучала посохом в калитки и пела гнусавым речитативом:

Когда бога Исуса Креста распинали И кровь его святую проливали,
Голос его мученский люди все слыхали:
— Изберу я плоть пречистую,
Приму я распятый крест,
В рученьки и в ноженьки гвозди острые…

Странница склоняла голову, вслушивалась, не идет ли кто к калитке, подталкивала поводыря и закапчивала слезливо:

Поточу я кровь свою горячую.
И станут убогие ко мне приходить,
Они узы станут с меня снимать
И денежку десятую богу отдавать…

Женщины вслушивались в жалостную песню, подавали страннице хлеб, сало, деньги, просили помолиться за них. Странница благодарила, обещала молиться за всех и шла дальше.

Ночевала она у тетки Лукерьи. Мальчишку-поводыря уложила на соломе, за печкой, а сама, сидя на полу, стала жаловаться набившимся в хату огнищанским старухам:

— Забыли люди бога скрозь, иконы повыбросили, детей не крестят и молитвам не учат. Стыд и срам глядеть на такое! Стриженые девки уходят к парням без венчания — под каждым кустом венчаются, прости господи, как собаки. Помрет человек — его без попа хоронят, несут на кладбище с флажками, с музыкой, чуть ли не пляшут над гробом усопшего…

— Правда, бабуся, ох, правда! — вздыхали старухи. — Грех это все, и господь не простит людям такого греха. Святых мы не почитаем, в церкву не ходим, в праздничные дни работаем, будто нехристи…

Слепая странница косила мутные глаза, всхлипывала.

— Проклянет господь бог род людской. Слыхали небось, что в писании сказано: ежели, мол, не слухаешь бога твоего, прокляты во граде и на селе, прокляты житницы твои и исчадия утробы твоей, стада овец твоих и земля твоя… пошлет тебе господь скудость и поразит ветром тлетворным, и враг поест скотов твоих и не оставит тебе ни пшеницы, ни скота… Так оно и сбывается по писанию…

Никто из огнищан не знал, откуда взялась слепая странница. К утру она исчезла вместе со своим горбатеньким мальчишкой-поводырем, но вреда наделала немало. Как раз в эту пору поспели хлеба, надо было начинать жатву, потому что погода стояла сухая и жаркая, а тут через каждые два-три дня наступали праздники: архангела Гавриила, Кирика и Улиты, Мокрины Мокрой, пророка Ильи, Марии-Магдалины, Бориса и Глеба, святого Пантелеймона — и так до самого конца месяца. Раньше огнищане отдавали дань только Гавриилу да Илье, как более крупным по рангу святым, а в остальные дни работали. Так решили поступить и в этом году. Но старухи завопили дурным голосом:

— Никуда мы не пойдем и детей не пустим!

— Хватит нам этого беспутства!

— И так господь карает нас, а тут еще вы, антихристы окаянные, бога вовсе забыли, будто назло все делаете!

— Нехай Илюшка Длугач выходит в поле, ежели ему, сатане, это по нутру, а мы не пойдем и скотину не дадим.

— Шибко грамотные все стали, идолы проклятые!

По всей Огнищанке стоял истошный бабий вой. С криком размахивала скалкой Акулина, жена Акима Турчака, пронзительно верещала злая Шабриха, плакала бабка Олька, нудно гудела Мануйловна, причитала тетка Арина Терпужная.

— Тьфу, дуры безмозглые! — отплевывались мужики. — Как, скажи ты, перебесились все или овод их перекусал…

Илья Длугач попытался утихомирить баб, вышел вечером на улицу и остановился возле ворот Павла Терпужного, где, усевшись в ряд на длинной колоде, судачили самые языкатые сторонницы святых.

— Чего это вы надумали? — усмехаясь спросил Длугач. — Святым будете почет и уважение оказывать, а зернишко ваше на землю посыплется? Что ж, вы его потом выклевывать будете из земли или как?

Тетка Арина смерила председателя уничтожающим взглядом, с выражением обиды поджала тонкие губы:

— Наши поля — наша и справа. Будем мы убирать хлеб или же не будем — наше дело. Ты нам не указчик.

— Я не собираюсь, представьте себе, вам указывать, — пошел в обход Длугач. — А только ежели думать по-хозяйски, то надо сделать такой вывод. Гавриле-архангелу и моему святому, Илье-пророку, можно, допустим, снисхождение оказать, не выходить в поле: все же они как-никак но своей должности равняются командиру батальона или даже полка — один всей небесной связью заведует, а другой командует артиллерией. Ну а остальная мелочь? Всякие там Кирики, Мокрины-Магдалины и прочая мура? Ежели еще из-за них дома отсиживаться, то можно вовсе без хлеба остаться и государство подвести под монастырь.

— Мы, милый человек, сами себе хозяева, и ты нам в ухо не гуди, — отрезала Мануйловна. — Сказано тебе один раз: в праздничный день никто в поле не пойдет — и все…

Как ни пытался Длугач уговорить упрямых баб, как ни стыдил мужиков, у него ничего не вышло. Бабы ругались, а мужики только вздыхали и отворачивались: что, мол, поделаешь с этими дурноголовыми!

— Выходите в поле без женщин, — сделал последнюю попытку Длугач. — Берите косы и косите. Ясно? А они нехай молятся своим святым. Есть же у вас преимущество перед бабами! Вы же передовые люди, а бабы — элемент отсталый и политически и умственно, у них по диалектике природы одной клепки не хватает.

— Оно-то косить не штука, — Демид Кущин почесал затылок, — а кто за тобой снопы вязать будет? Никто? Вот и получится так, что розвязь в поле сутки полежит, а потом только дотронься до нее рукою — и ни одного зерна не останется…

Тринадцатого июля, в день архангела Гавриила, в поле собрались только Ставровы, Демид Плахотин с Ганей и Длугач. Однако утром, перед выездом, произошел казус, который приятно удивил Длугача. Как только он, неся на плече косу, поравнялся с домом Шабровых, до его слуха донесся крик Шабрихи и громыхание упавшего на землю пустого ведра. Из ворот, медленно затягивая косынку, вышла босая Лизавета. Следом за ней пробежала разъяренная Шабриха, но Лизавета только повернулась к матери, сверкнула черными глазами и сказала Длугачу:

— Жинка ваша болеет, одному работать несручно, я буду вязать за вами снопы. А если, может, вам не нужно, то я другому кому помогу…

— Нет, чего же, пойдем, Лиза, — сказал Длугач. — Только вот матерь твоя вроде недовольна.

Лизавета нахмурилась, повела плечом: