Изменить стиль страницы

— Если это насмешка, — хрипло отозвался Охотник, — то весьма примитивная. Ее извиняет, пожалуй… как бы это сказать, ограниченность ваших представлений. И, тем не менее, должен предупредить — вы скверно кончите, если будете шутить в таком роде.

Соломон Иваныч затрепетал, носом почуяв угрозу.

— Я вовсе не думал, да у меня и в мыслях не было… — скороговоркой проговорил он, проклиная себя за опрометчивость.

— И полно вам, — сказал Охотник, — вы разумный человек, Гиббон. Не будемте хитрить друг с другом. Я сделал вам предупреждение, желая добра, поскольку знаю, как на деле работает сыскное отделение. Из-за пары неосторожных слов вы можете моментально из своего человека превратиться в неблагонадежного, разжалованного шпика. И никто тогда за вашу жизнь не даст и полушки. Уголовные, в отличие от нашего брата, узнав провокатора, церемониться не станут.

— Да я же не хотел, не хотел, — в отчаянии закричал Гиббон. — Я же верой и правдой, столько лет… Помилуйте, я же уже согласился, мы же с вами договорились.

— Вот именно, — отозвался Охотник, — потому и предупреждаю. Мне надо, чтоб вы прожили еще, по крайней мере, полторы недели, до известного вам дня. А там, если вам угодно, пускайтесь в критику властей и вообще, делайте, что вам заблагорассудится. Вы сполна получите всю причитающуюся сумму и освободитесь от моей нудной опеки, как я и обещал. Не сомневайтесь. Кстати, аванс вам перечислят завтра же. Что касается вашего замечания насчет моего, якобы ущемленного самолюбия, профессионального или иного долга, то тут вы глубоко ошибаетесь.

Охотник посмотрел на удивленного Гиббона и, покашливая, отошел на противоположную сторону моста. Откинувшись спиной на перила и глядя прямо на растерянную фигурку Соломона Иваныча, оставшегося стоять неподвижно, он продолжил с какой-то странной ленивой небрежностью.

— Я обманывал вас. Мне давно нет дела до пользы отечества, до государя и вообще… Все это вздор и бред в духе покойного графа Уварова. Я видел, каково построенное ими здание изнутри, и пришел к выводу, что не стану мешать его падению, даже если при обрушении оно раздавит меня каким-нибудь своим обломком. Тем самым — самовластья, на котором кто-то что-то напишет. Я решил это давно, еще до чахотки, не подумайте. То есть, еще когда мне было что терять. Когда моя жизнь еще не была вовсе кончена. И даже до того, как я предался своему безумию. Задолго до того я не хотел притворяться, по крайней мере, перед самим собой, ну, а сейчас и подавно. Так что ваша ирония, любезный Гиббон, пропала даром.

Соломон Иваныч направил на Охотника исполненный сомнения взгляд, однако не решился сказать что-либо, помня свою недавнюю оплошность и подозревая какие-нибудь новые каверзы в душе патрона.

— Но я не собираюсь ни укорять, ни увещевать вас, — продолжил, как ни в чем не бывало Охотник. — И больше того сознаюсь — бремя общественного служения, как принято говорить в наших радикальных кругах, вовсе не давлело надо мной, когда я искал Зверя.

— Но разве не вы говорили, что он присвоил себе право местного царька. Стало быть, отнимает власть у ваших губернских. Стало быть, посягает, уж не знаю осознанно или нет, на то, что язык не поворачивается произнести. Шутка ли, околдовывает мужиков. А эти примеры с убийствами?

— Все вздор, — усмехнувшись, сказал Охотник. — То есть, разумеется, все примеры и вообще все, что вы слышали, касательно нашего дела, выверенная и подтвержденная фактами истина. Я говорю о том вздоре, который вы, может быть, не раз слышали от меня прежде. Да вы, я думаю, вообразили меня этаким цепным псом при нашем общем хозяине. Этаким Пуришкевичем или чем-нибудь похуже. Так вот, запомните, Гиббон, у меня нет хозяина. Здешним властям я не слуга, не сторож. Пусть их сами разбираются со своими врагами, уж коли сумели расплодить их. Они сидят в доме, который вот-вот рухнет. Революционеры бьют по нему снаружи, а эти подтачивают изнутри. Я и сам сижу в этом доме. Сам подтачиваю, хотя ловил всю жизнь исключительно уголовных. И между тем, вдоволь насмотрелся на всех этих жирных сонных червей, облепивших уже обглоданный остов. Они жадны, глупы и безжалостны. Прислуживать им я не стану. Пусть уж дом рухнет без меня. Но это все опять не то, не совсем то, дорогой Гиббон. Вы нашли для меня слишком незначительную причину, чтоб я мог ею увлечься. Поищите что-нибудь еще.

Охотник медленно вернулся на ту сторону моста, где стоял ошарашенный и сбитый с толку Соломон Иваныч, и как-то снисходительно скривил губы.

— А впрочем, я подскажу вам, — произнес он, встав чуть поодаль и снова склонившись над перилами моста. — Об этом трудно, и может быть даже нельзя говорить, но, знаете, мне кажется, если я промолчу сейчас, то умру нынче же от удара. Считайте это моей прихотью, суеверием или чем хотите, только поверьте, что это так.

Гиббон не находился даже с дежурной репликой, дабы поддержать оскудевший интерес к рассуждениям Охотника. Чем дольше продолжалась их встреча, тем более тяжкий груз повисал у него на сердце. Минутами ему казалось, что он сам вот-вот лишиться сознания и умрет на месте, так отчаянно замирало у него все внутри. А теперь еще ужасно хотелось курить. Занятый своими переживаниями, он не заметил, как рука сама непроизвольно вытянула из кармана коробку с папиросами — Соломон Иваныч курил самые дешевые, — и нервно запихнула в рот одну, с надорванным кончиком. Он опомнился только, когда почувствовал знакомый разъедающий запах табачного дыма, который был известен среди его знакомых под прозванием «мухобой».

Испугавшись собственной смелости, он после первой же затяжки собрался выбросить недокуренную папиросу, но Охотник извиняющим жестом остановил его. За это Гиббон исполнился самой почтительной благодарности к патрону: «Ну да, ему уже все равно, а мне — необходимость».

Охотник, еще ниже склонился над мостом и стал смотреть в темноту.

XXXI

— Вы не замечали, любезный Гиббон, — сказал он, — что болезненная мода, распространившись в нашем обществе, очень быстро уничтожила в людях понятие нормы, границы, вообще, здоровья. Вот вы, на мой взгляд, совершенно справедливо упомянули эту нашу современную склонность к душевным расстройствам, вспомнили декаданс. Это очень верное определение. В нем — правда времени, его увядающий, так сказать, скорбный дух. Но мне, впрочем, интересно не столько всеобщее, сколько частное. Меня занимают отдельные разновидности вырождения. Ведь гниение одних организмов очень часто способствует росту и размножению других, почитайте естественную историю. И от того, кем сделала вас болезнь, трупным червем или куском мертвой плоти, которой питается червь, в конечном счете, зависит ваша земная участь. Не поймите меня неправильно. Я вовсе не собираюсь указывать лично вам, каково ваше место в обществе. Вы лучше меня решите, что больше похоже на правду, тем более, не мы с вами, дорогой Гиббон, выбираем. Болезнь опережает нас. И она есть сумма недугов множества многих. К примеру, моя, эта моя болезнь… — слова Охотника снова прервал мучительный кашель. — Нет, нет, не то, — прохрипел он, отдышавшись и как бы невольно оправдываясь. — Другая… Та, что отняла у меня все. Белое, безликое, неподвижное. Непременно белое. Белое — квинтэссенция пустоты, отображение ее неизбывности. Слушайте, и молчите, я расскажу вам, откуда она берется.

«Бредит он что ли? — со скукой подумал Соломон Иванович, принуждая себя слушать, — Эк ведь разобрало».

— Я вижу одно и то же, — говорил Охотник, — дурной, незаживающий сон. Белый слепящий снег, изрытый тенями. Частые, покрытые снежной коркой стволы деревьев, убегающие от меня с двух сторон. Я бегу, задыхаясь, почти выбиваясь из сил по лыжне, петляющей через лес. Снег хрустит морозным режущим хрустом. Изо рта вырывается пар. Мороз больно жалит. Но мне жарко. Пот стекает мне на глаза из-под меховой шапки. Я бегу, я рвусь по рыхлым следам, проложенным до меня с одержимостью человека, поставившего на карту свою жизнь. Я только что слышал крик, душераздирающий, нечеловеческий. Он стоит в моих ушах. Он заполонил все мое естество. Сейчас я и этот крик — почти одно. Я узнал в нем близкий мне голос. Я узнал бы его из тысячи. И поэтому я бегу на крик. Я не успеваю подумать о чем-то кроме него, не успеваю что-то представить. Желание успеть туда — пожалуй, все, что мне осталось в эти несколько последних минут. Да еще — смертельная нехватка воздуха. Я не могу дышать. Я задыхаюсь.