Изменить стиль страницы

Стучко-Стучковский не выходил из штурманской и сам вел прокладку. Навязанный маневр всегда сбивает с толку, и, как бы штурман ни был уверен в месте, все же червячок точит и точит. Корабль выходил к точке залпа. Наступал период, когда придется оперировать не долями миль и градусов, а метрами и секундами.

Когда лодка пересекла рейсовую Панамско-Австралийскую линию и вышла в менее посещаемый район островов Кука, произвели обсервацию. Безоблачное небо с яркими созвездиями открылось Стучко-Стучковскому. Любоваться, как и всегда, было некогда. Лодка прозрела и, как бы зажмурившись после ослепительного видения экваториальной ночи, снова нырнула в темную глубину океана. Теперь не только Стучко-Стучковский или Ибрагимов почувствовали облегчение. Приподнятое опасностями настроение не покидало команду. Люди как бы встряхнулись, повеселели. Прилив энергии сказывался во всем. Говорить стали громче, поворачиваться быстрее, пропала кислинка на губах и в глазах, ели с аппетитом.

— Какой у нас все же высокоценный народ! — радовался Гневушев. — Им только кинь огонь в руки, с самого сатаны шерсть опалят… Вчера муть забиралась под жабры, а сегодня — поворачиваются! С полуслова понимают…

Гневушеву в этом походе повезло. Вторая откидная койка никем не была занята. К счастью, не оказалось прикомандированных. Койка служила теперь другим целям — на нее наваливали папки с неизбежными бумагами по ведомству старшего помощника и вообще всякий хлам, старпому крайне необходимый, так как в хорошем хозяйстве, как известно, годится каждая веревочка.

Изредка Дмитрий Ильич забредал к Гневушеву, устраивался в полукресле, накрытом хорошо обмятой шкуркой молодой нерпы, потягивал морс из морошки и слушал старпома. Нет-нет, не его морские рассказы, а перламутровый аккордеон. Он выговаривал под грубыми пальцами Гневушева самые нежные мелодии. Злые языки утверждали, что старший помощник тайно сочиняет музыку. Вряд ли это было так. Никогда Дмитрий Ильич не заставал его за творчеством и не видел среди развала ни одного листка нотной бумаги. Иногда можно было застать у Гневушева стеснительного, стриженного под бокс химика, такого же упрямого аккордеониста, «лауреата конкурса художественной самодеятельности», как представил его старпом.

Специалист химик обычно держался ближе к Хомякову и за табльдотом сидел рядом с ним. С доктором его связывали «дозиметрические отношения», а у старпома он, как говорится, отводил душу.

— Примерно после двадцати начнем стрельбу, — предупредил Дмитрия Ильича Гневушев, — по длинному ревуну вы приглашены в центральный пост.

— Спасибо, — поблагодарил Ушаков.

— Командир приглашает. А я буду по тревоге в ракетном. — Гневушев обернулся, увидел вошедшего химика, кивнул ему: — Кстати, и ты послушаешь, Геннадий Иванович. — Обратился к Ушакову: — А я разучил ту самую, помните? — Он снял с верхней койки аккордеон, по привычке обмахнул пыль рукавом, пристроил на узком своем плече расшитый гуцульскими узорами ремень:

Сыт я по горло, до подбородка,
Даже от песен стал уставать,
Лечь бы на дно, как подводная лодка,
Чтоб не смогли запеленговать.

После второго куплета Геннадий Иванович поежился, опасливо взглянул на Ушакова, тихо сказал:

— Невыдержанная…

— Ясно. Без всяких кондиций, — согласился Гневушев и продолжал напевать. Закончив, подморгнул Ушакову, протянул аккордеон приятелю: — Повтори, лауреат художественной самодеятельности.

— И не подумаю, — отстранился тот.

— Понятно. С профессиональных позиций песенка радиационно загрязнена?

— Не сомневаюсь, — коротко ответил Геннадий Иванович, обращаясь прежде всего к подозрительно молчавшему журналисту. — Не признаю слюнтяйства в любом виде. — Энергично взмахнул кулаком. — Эта отрава тоже не имеет ни цвета, ни запаха.

— Кому-то нравится, — подзадорил его Ушаков, — нельзя же так категорично.

— Кому-то, бес с ними! Но на наших атомных лодках нет танцплощадок и коктейль-холлов. — Он внезапно замолк, к нему вернулась его стеснительность, заторопился и ушел.

Гневушев похохатывал:

— Ишь как его разобрало!.. Не правда ли, мировой паренек Геннадий? А как он проутюжил вашего брата! Верно сказал — отрава без запаха и цвета. — Гневушев щелкнул по циферблату, всполошился: — Батеньки мои, пора, пора! Акулову-то я обещал загодя притопать…

Вернувшись к себе, Дмитрий Ильич переоделся в новенькую спецовку, проверил, как сидит пилотка, и стал ожидать «время икс».

Наедине с самим собой можно не разыгрывать из себя храбреца. Волнуешься ты, Дмитрий Ильич Ушаков? Да. Посасывает под ложечкой? Несомненно. В глотке сохнет, сердце давит. На лице и под застегнутым кителем появляется липкий, неприятный пот, и так хочется толкнуть несуществующую форточку, чтобы ударила в щеки, в глаза струя свежего воздуха, снежного, морозного, из голубой атмосферы давным-давно покинутой земли.

Резиновыми крыльями шелестит вентилятор. В динамике слышится ломкий голос Кисловского, вызывающего в центральный лейтенанта Бойцова.

Почему именно Бойцова? Невольно встает перед мысленным взором Бойцов, специальность его — трюмные дела. У Бойцова сильный, дисгармоничный тенор. Музыкальный Лезгинцев затыкал уши, когда ни к селу ни к городу врывался Бойцов в хорошо слаженную песню о Юганге. Это было на чествовании доктора. Казалось, прошли года, а ведь совсем недавно пили сильванер за здоровье Хомякова, слушали голос его невесты и Бойцов орал больше всех, размахивая над головой Акулова длинными руками.

Догоним и вздернем на реи
Корсаров высоких широт!

Тогда еще, наблюдая за Бойцовым, Ушаков думал: почти правило — задиристы и кровожадны слабые люди, никому из присутствовавших в кают-компании офицеров не хотелось больше Бойцова догонять и вешать подводных пиратов. А сам-то совсем не такой страшный…

По каким-то чисто интуитивным признакам Дмитрий Ильич почувствовал, что корабль сбрасывает скорость и, пожалуй, поднимается. Теоретически Дмитрий Ильич знал приметы выдвижения на позицию. Неведение становилось удручающим. Пойти в центральный? Но, вероятно, не случайно старпом передал приглашение командира явиться туда по боевой тревоге.

Лезгинцев находился в реакторном отсеке. На столике им оставлена книга с подчеркнутыми строками. Дмитрий Ильич не раз убеждался, что характер человека и строй его мыслей можно изучать по подчеркиваниям читаемых книг. Он и сам не раз тянулся за карандашом, если чья-то чужая мысль приходилась в точку.

Если подумать над некоторыми фактами, можно сделать выводы об особенностях характера Лезгинцева. Он любил заниматься «гимнастикой мысли», если употреблять его термин. Его и тогда преследовало одно и то же: человек ничтожен как физическое существо. И все же его угнетенное состояние обнаруживалось редко. Пожалуй, больше всего поражала в нем неутомимая занятость. В сравнении с ним Ушаков чувствовал себя отвратительным бездельником.

Что же отмечал Юрий Петрович? Вот оставленная им книга.

«Удачное приспособление к среде — вот что такое успех…» «Жизнь живая — это жизнь удачи; удача — это биение ее сердца». «Преодоление большой трудности — это всегда удачное приспособление к среде, требующей большой точности». «Чем больше препятствий, тем больше удовольствия от их преодоления».

«Здесь заложен добрый заряд оптимизма. Препятствия не останавливают, зовут на борьбу. Можно согласиться, Юрий Петрович», — подумал Ушаков.

«…Вот пред вами я, человек — комочек живой материи, мяса, крови, нервов, жил, костей и мозга, — и все это мягко, нежно, хрупко, чувствительно к боли. Если я ударю тыльной стороной руки совсем не сильно по морде непослушной лошади, я рискую сломать себе руку. Если опущу голову на пять минут под воду, то уже не выплыву — я захлебнусь. Если упаду с высоты двадцати футов — разобьюсь насмерть. Мало того, я существую только при определенной температуре. Несколькими градусами ниже — и мои пальцы и уши чернеют и отваливаются. Несколькими градусами выше — и моя кожа покрывается пузырями и лопается, обнажая больное, дрожащее мясо. Еще несколько градусов ниже или выше — и свет и жизнь внутри меня гаснут. Одна капля яда от укуса змеи — и я не двигаюсь и никогда больше не буду двигаться. Кусочек свинца из винтовки попадает в мою голову — и я погружаюсь в вечную тьму. Хрупкий, беспомощный комочек пульсирующей протоплазмы — вот что я такое. Со всех сторон меня окружают стихии природы, грандиозные опасности, титаны разрушения — чудовища совсем не сентиментальные, которые считаются со мной не больше, чем я сам с той песчинкой, которую топчу ногой. Они совсем не считаются со мной. Они меня просто не знают. Они бессознательно беспощадны, аморальны».